Послеобеденная жара, назойливые мухи, натянутое молчание между нами, вынужденными соединиться вопреки объявленной, но еще не вспыхнувшей войне против Полака, да и против меня тоже, делали ожидание невыносимым.
Мадам Несторофф нарочно не поворачивала головы в нашу сторону, но, без сомнения, чувствовала, что я смотрю на нее — со стороны могло показаться, что рассеянно, — и уже несколько раз дала понять, что ее это раздражает. Карло Ферро заметил это и, глядя на нее, нахмурил брови. Тогда она прикинулась, будто это не я докучаю ей своим созерцанием, а солнце, которое било в глаза сквозь побеги лозы и падало ей на лицо. И верно, чудесной на этом лице была игра сиреневой тени, прочерченной золотыми полосками солнечных лучей, которые высвечивали то кончик носа, то верхнюю губу, то мочку уха и кусочек шеи.
Порой то, что я вижу, действует на меня настолько сильно, что ясность и пронзительная четкость восприятия даже пугают меня: увиденное вдруг становится частью моего сознания, и боязно подумать, что этот образ — человек или вещь — может оказаться совсем не тем, чем мне хотелось бы. Враждебность Несторофф в минуту столь интенсивной ясности восприятия была мне невыносима. Как она не понимает, что я ей не враг?
Некоторое время она что-то высматривала сквозь решетку беседки, затем внезапно поднялась, и мы увидели, что она выходит, направляясь к коляске, уже битый час стоявшей под палящим солнцем перед входом в «Космограф». Я тоже приметил эту коляску, но из-за густой листвы не мог разглядеть, сидит ли в ней кто-нибудь. Коляска ждала уже так давно, что трудно было предположить, что в ней кто-то есть. Полак поднялся, я встал вслед за ним; мы стали всматриваться.
В коляске сидела девушка в голубеньком платьице из тончайшей швейцарской ткани и в соломенной шляпе, украшенной черными бархатными лентами. Держа на коленях старую лохматую черно-белую собачонку, она жалобно и с испугом смотрела на счетчик, который щелкал и, должно быть, уже нащелкал порядочно. Мадам Несторофф грациозно подошла к ней и с очаровательной улыбкой предложила выйти, чтобы не сидеть под палящим солнцем. Возможно, удобнее подождать в тени беседки?
— Правда, в трактире полно мух, но, по крайней мере, есть тень.
Лохматая собачонка, встав на защиту юной хозяйки, оскалилась и облаяла Несторофф. Девушка зарделась — вероятно, из-за того, что такая красивая синьора так мило беспокоится о ней; или почувствовала себя неловко из-за выходки глупой собачки, столь невежливо отозвавшейся на заботу прекрасной синьоры, и, смутившись, приняла приглашение, вышла из коляски, взяв собачонку на руки. Мне показалось, вышла она только ради того, чтобы сгладить дурное впечатление от приема, оказанного синьоре старой собачкой. Оно, наверное, так и было, потому что девушка с силой стукнула собачонку по носу, прикрикнув:
— Замолчи, Пиччини![16]
Потом, повернувшись к Несторофф, сказала:
— Простите, она ничего не смыслит…
И вошла под укрытие виноградной лозы, увивавшей беседку. Я взглянул на старенькую собаку, которая недовольно, снизу вверх, смотрела на свою хозяюшку почти что человеческим взглядом и, казалось, говорила: «А сама-то ты что смыслишь?»
Тем временем Полак вышел вперед и галантно осведомился:
— Синьорина Луизетта?
Девушка опять зарделась, у нее перехватило дыхание: ее знает незнакомый человек! Улыбнулась, кивнула в ответ, и все ленты на соломенной шляпке сказали «да» вместе с ней.
Полак снова обратился к ней:
— Ваш отец здесь?
«Да» — опять кивком головы, как будто, краснея и смущаясь, она растеряла все слова. Наконец с трудом нашла их и застенчиво сказала:
— Уже давно. Обещал, что справится быстро, но вот…
Подняла глаза на Несторофф и улыбнулась, словно огорчаясь из-за того, что этот сударь отвлекает ее своими вопросами от прекрасной синьоры, которая была к ней так добра, хотя они даже не знакомы. Наконец Полак решил представить всех:
— Синьорина Луизетта Кавалена, а это госпожа Несторофф.
Потом сделал жест в сторону Карло Ферро, который вскочил из-за стола и отвесил нелепый поклон.
— Актер Карло Ферро.
Наконец, представил меня:
— Губбьо.
Мне показалось, что я смущал ее меньше всех остальных.
Я знал понаслышке ее отца, которого на «Космографе» прозвали Самоубийцей. Насколько можно судить, бедняга был раздавлен безумной ревностью жены. Из-за ее ревности он, по слухам, вынужден был отказаться от руководящей должности военного врача в чине лейтенанта и от кучи выгодных санитарных участков; после чего бросить частную практику и журналистику, в которую он как-то нашел ход, а затем и преподавательскую работу в лицеях, куда пошел, скрепя сердце, учить физике и естествознанию. Далее, не имея возможности (снова из-за жены) отдаться театру, который, он это чувствовал, был его призванием, он против воли сделался поставщиком кинематографических сценариев, чтобы иметь хоть какое-то подспорье и прокормить семью; на жизнь не хватало приданого жены и тех грошей, что они выручали, сдавая две меблированные комнаты. Так, живя в семейном аду, он привык смотреть на жизнь как на каторгу и сколько, бедняга, усилий ни прикладывал, как ни старался, ему не удавалось написать сценарий фильма, в котором бы не было самоубийства. Из-за чего, собственно, Полак не взял у него ни одного сценария, поскольку англичане решительно — решительно! — не желают видеть в картинах самоубийц.
— Он что, ко мне приехал? — спросил Полак у синьорины Луизетты.
Она же, смутившись, пробормотала:
— Нет, он сказал… не помню… по-моему, к Бертини…
— Ах, хитрец! К Бертини, значит, отправился! А скажите, барышня, он сам приехал?
— С мамой.
Полак вскинул руки, лицо его вытянулось.
— Как бы чего не вышло! Будем надеяться…
Он подмигнул. Синьорина Луизетта выдавила из себя мучительную улыбку и повторила:
— Будем надеяться…
Что за мучение видеть эту улыбку и ее полыхающие щеки. Мне хотелось прикрикнуть на Полака: «Прекрати издеваться над ней! Хватит мучить ее вопросами. Она же как на иголках сидит, неужели ты не видишь?»
Но у Полака внезапно возникла идея. Он хлопнул в ладоши:
— А что, если нам взять синьорину Луизетту? Черт возьми, конечно, мы тут битый час торчим! Конечно, конечно! Любезная барышня, вы нам поможете, а мы вас повеселим. За полчаса управимся. Я предупрежу швейцара, и он передаст вашим родителям, что вы на полчасика отлучились со мной и этими господами. Мы большие друзья с вашим отцом, так что я вправе позволить себе эту вольность. Сыграете у нас небольшую роль, а? Что скажете? Вы рады?
Синьорине Луизетте было страшно показаться застенчивой, смущенной и глупенькой. «Что ж, почему бы не съездить?» — сказала она. Но сниматься — нет, она не умеет, не знает, как это делать. И потом, вот так с ходу?.. Нет, что вы!.. Она никогда не играла… ей неловко, право же…
Полак растолковал ей, что от нее ничего не требуется: не надо открывать рот, выходить на сцену, играть перед зрителями. Ничего такого. Будет деревня. Обычные деревья. Никаких слов.
— Вы будете сидеть на скамейке рядом с этим господином. — Он указал на Карло Ферро. — Он признается вам в любви, но вы, конечно, ему не верите и смеетесь. Вот-вот, именно так, прекрасно! Смеетесь и качаете головкой, обрывая лепесточки с цветка. Внезапно на бешеной скорости вкатывает автомобиль. Господин хмурится, предчувствуя неладное, какую-то опасность. Вы перестаете обрывать лепестки и застываете как бы в сомнительном раздумье. Тут из автомобиля выскакивает эта госпожа (и он указал на Несторофф), достает из муфты пистолет и стреляет.
Луизетта подняла на Несторофф полные ужаса глаза.
— Не волнуйтесь, понарошку! — продолжал с улыбкой Полак. — Господин вскакивает, кидается к женщине, пытаясь ее обезоружить, а вы в это время падаете на скамейку, вы смертельно ранены. Потом падаете со скамейки на землю, но только, Бога ради, без ушибов, и все кончено. Не будем терять времени, прорепетируем на месте, увидите, у вас все получится! А какой замечательный подарок за это вам приготовит «Космограф»!..
16
Piccini (ит.) — малышка.