Пожалуй, у меня завидная профессия. Но если бы ее использовали только для того, чтобы запечатлеть жизнь, без всяких глупых вымыслов и придуманных событий, просто жизнь как она есть, ничего не прибавляя и не убавляя, только действия, которые, живя, мы совершаем неосознанно и не знаем, что их втайне снимает камера, — вот, наверное, была бы умора! И пуще всего наши собственные действия. Поначалу мы бы себя не узнали; потом, перепугавшись до смерти и оскорбившись, стали бы восклицать с удивлением: «Да что вы? Я — это тот урод? Разве у меня такая походка? Неужели я так смеюсь? И это сделал я? Это у меня такая физиономия?» Нет, дружище, это все не ты, а твоя спешка, твое желание сделать то или се, твое нетерпение, беспокойство, гнев, радость, боль… Разве можешь ты знать, как все это выглядит со стороны, если оно потаенно сидит у тебя внутри? Тот, кто живет, пока живет, себя не видит: просто живет… Видеть, как живешь, — уморительное зрелище!
Если бы только этому была посвящена моя профессия! Если бы она служила единственной цели — показывать людям смешной спектакль из их неосознанных действий, их страстей, их жизни как она есть. Жизни, не знающей покоя и которая никогда не заканчивается.
IV
— Господин Губбьо, извините, мне вам нужно кое-что сказать.
Я шел быстрым шагом по бульвару с платанами, зная, что он, Карло Ферро, бежит за мной, задыхаясь, и пытается меня обогнать; потом обернется, сделает вид, будто вспомнил внезапно, что ему нужно что-то мне сказать. Я задумал лишить его этого удовольствия и ускорил шаг, ожидая, что еще минута, и он, сдавшись, окликнет меня.
Так оно и вышло… Я обернулся, сделав вид, что крайне удивлен. Он подошел и с плохо скрываемым презрением сказал:
— Вы позволите?
— Да, слушаю.
— Вы домой?
— Да.
— Далеко живете?
— Прилично.
— Мне нужно поговорить с вами, — сказал он и остановился, искоса глядя на меня сверкающими глазами. — Вам, должно быть, известно, что, с Божьей милостью, я могу наплевать на свой договор с «Космографом». И заключить другой, получше этого, где угодно и когда угодно, стоит только захотеть, как для себя, так и для нее. Вы в курсе или нет?
Я выдавил улыбку и пожал плечами:
— Охотно верю, если это доставит вам удовольствие.
— Можете поверить, это так! — громко и с вызовом сказал он.
Я опять улыбнулся и говорю:
— Что ж, пусть будет так. Но я не понимаю, зачем вы это мне говорите, да вдобавок подобным тоном.
— А вот зачем, — ответил он. — Я остаюсь на «Космографе», к вашему сведению.
— Остаетесь? Знаете ли, я и не думал, что у вас хватит мужества уйти.
— У других его хватило, — сказал он, особенно упирая на слово «других». — Но вам я говорю, что остаюсь. Понятно ли это?
— Понятно.
— И остаюсь не потому, что мне есть дело до проклятого договора, мне на него начхать, а потому, что я еще никогда и ни от кого не сбегал!
При этих словах он двумя пальцами взял меня за лацкан пиджака и встряхнул.
— Позволите? — сказал я в свой черед спокойно и, отстранив его руку, достал из кармана коробок спичек, зажег сигарету, которую до того вынул из портсигара и держал во рту, сделал две затяжки. Спичка продолжала гореть, чтобы он мог видеть: его слова и агрессивные замашки не произвели на меня никакого впечатления. Потом я спокойно, негромко сказал: — Мне, пожалуй, ясно, на что вы намекаете, но, повторюсь, я не понимаю, почему вам вздумалось говорить это мне.
— Вранье! — крикнул Карло Ферро. — Вы прикидываетесь, будто не понимаете!
Миролюбиво, но твердо я сказал:
— Не вижу причины прикидываться. Но если вы, милостивый государь, намерены меня спровоцировать, предупреждаю: вам это не удастся. У вас нет оснований, и к тому же я не привык удирать от кого бы то ни было.
— Да ну! — ухмыльнулся он. — Мне пришлось за вами просто гнаться!
Он меня рассмешил.
— Вот это да! Никак вы и в самом деле вообразили, будто я от вас убегал? Ошибаетесь, любезный, и я вам сейчас это докажу. Вероятно, вы подозреваете, что я каким-то образом замешан в скором прибытии человека, которого вы сильно боитесь?
— Я никого не боюсь!
— Тем лучше. И, подозревая это, вы подумали, будто я убегаю от вас?
— Мне известно, что вы были другом одного художника, который покончил с собой в Неаполе.
— Да, и что с того?
— А то, что вы замешаны в этой истории…
— Я? Нисколько. Кто вам сказал? Я знаю об этом ровно столько же, сколько и вы, а может, даже меньше вашего.
— Но вы знаете Нути?
— Нисколько! Видел его много лет назад еще мальчиком, раза два, не больше. Разговаривать нам не доводилось.
— Таким образом…
— Таким образом, любезный, в силу того, что я не знаком с господином Нути, а также потому, что я рассердился на вас пару дней назад, поскольку вы смотрите на меня волком и подозреваете, будто я замешан в этой истории либо хочу в нее вмешаться, я не желал, чтобы вы меня догоняли, и просто прибавил шагу. Вот вам и все объяснение моего «бегства». Удовлетворены?
Мгновенно сбросив с себя мрачную гримасу, Карло Ферро протянул мне руку, растроганный:
— Могу ли я иметь честь и удовольствие считать себя вашим другом?
Я пожал протянутую мне руку и сказал:
— Знаете, в сравнении с вами я столь ничтожен, что сам почту за честь.
Карло Ферро встряхнулся, как медведь.
— Молчите! Ни слова! Вы — человек, который знает, что делает, в отличие от многих других. Человек, который знает, видит и молчит… Какой это страшный мир, господин Губбьо, какой страшный! Сплошная гадость! Все прикидываются, да! Зачем это нужно? Все в масках, масках, масках! Скажите мне, почему, столкнувшись с другими, мы сразу становимся паяцами? Простите, я и сам такой; мы все в масках, все до единого! Один напускает на себя один вид, другой — другой. Но внутри, внутри же мы совсем не такие! У всех нас есть сердце, как… как у ребенка, забившегося в угол, обиженного, он плачет, и ему стыдно! Да, сударь вы мой, верьте мне, сердцу бывает стыдно! Я брежу, господин Губбьо, брежу ради малой толики искренности… ради того, чтобы наедине с другими быть таким, каким я часто бываю наедине с самим собой, — крохой, клянусь вам, крохой, которая хнычет, потому что мама — святая женщина, — накричав на кроху, сказала, что она больше не любит своего мальчика! Поверите ли, всегда, когда кровь приливает к моей голове, я думаю о своей старушке с далекой Сицилии. И беда, если на глаза мне навернутся слезы! Слезы, если кто не понимает либо думает, что я пустил их из страха, капая мне на пальцы, могут превратиться в кровь. Я об этом знаю, и поэтому страшно боюсь, когда начинает щипать глаза. Пальцы, взгляните, скрючивает, вот как сейчас!
В темноте безлюдного бульвара я смотрел на две широкие ладони, на пальцы, сведенные судорогой.
Огромным усилием воли, скрывая волнение, вызванное этой его неожиданной откровенностью, и не желая усугублять его тайную боль, внезапно вырвавшуюся наружу (об этом он теперь, наверное, сожалел), я подавил дрожь в голосе; я старался говорить так, чтобы он почувствовал, насколько ценна для меня его искренность; нужно было вырвать его из объятий чувств, заставить рассуждать здраво.
— Вы правы, всё так и есть, господин Ферро! Но, поймите, живя в обществе, мы неизбежно себя мастерим… Так оно и есть, ведь человеческое общество — не естественный мир природы. Это созданный людьми, выстроенный мир, в том числе мир вещный! В природе нет иных жилищ, кроме пещеры и норы.
— Намекаете на меня?
— При чем тут вы, помилуйте! Нет.
— Так я из пещеры или из норы?
— Да нет же! Мне просто хотелось объяснить, почему, на мой взгляд, мы все притворяемся. Вот я и говорю: если в природе существуют только пещеры и норы, то общество строит дома, и человек, когда он выходит из построенного дома, где он живет уже не в естественных природных условиях, и вступает в контакт с себе подобными, он тоже строит себя, понятно? Он представляется не таким, каков он есть на самом деле, а каким должен или может быть, находясь внутри «постройки», приспособленной для отношений, которые каждый из нас предполагает установить с окружающими. А в глубине, то есть в самом дальнем углу этих построек, стоящих одна напротив другой, тщательно припрятаны и скрыты за жалюзи и ставнями наши самые сокровенные, самые потаенные мысли и чувства. Но вот время от времени мы начинаем чувствовать, что задыхаемся; нас одолевает неудержимое желание приподнять жалюзи, распахнуть ставни и крикнуть во весь голос, что мы думаем, высказать все мысли и чувства, которые долгое время мы держали взаперти, в потемках.