Севка сел. Потом лег, под локтем хрустнула ветка.
– Смотри не напорись на сучок или корень, – посоветовал Орлов. – Как самочувствие?
– Нормально. Нет, правда, нормально, – торопливо добавил Севка, которому в молчании старшего лейтенанта померещилась ирония.
Севка хотел добавить что-то энергичное, типа «все пучком» или, там, «круто», но подумал, что фраза может оказаться непонятной для Орлова. Лучше говорить на литературном языке, без всяких там неологизмов, арготизмов и прочих новоделов.
– А чего они на нас бросились? – спросил, немного помолчав, Севка.
– Убить хотели, – ответил Орлов. – Ты что, сам не понял?
– Это я понял, но почему?
– Знаешь, товарищ младший политрук, ты меня удивляешь. Нездешний ты какой-то. Хотя, с другой стороны, ты же, как политработник, должен всех делить по классам. Вот ты по происхождению кто?
– Мама – учитель. Отец… Отец – журналист, – честно ответил Севка, надеясь, что не придется объяснять старшему лейтенанту, откуда в советском Харькове могла взяться газета «Харьковские губернские ведомости».
Можно было сказать, что отец работал ответственным секретарем в «Вечерке», но черт его знает, была эта газета до войны или нет.
– А у меня – отец военный, а мать… Мать не работала. То есть классово мы с тобой принадлежим к прослойке. Где-то между рабочим и колхозницей. И защищаем власть рабочих и крестьян. Так?
– Так.
– А рабочие и крестьяне, как мы с тобой обнаружили, не так чтобы горят желанием эту свою власть защищать. Так?
Севка промолчал.
– Да все так, – засмеялся Орлов. – Такая путаница замечательная получается, обхохочешься.
– Но ведь не все же…
– Не все. Тут ты совершенно прав. Но разве это значит, что те, кто вот там, на дороге, ждал немцев, чтобы второй раз сдаться в плен… они что, сильнее хотят жить, чем те, которые умирают в окопах? Честно умирают? В империалистическую… В империалистическую войну та же чушь была. Под конец, в революцию. Одни продолжали воевать за родину, другие призывали все бросить ради идеи… А третьи… Третьи просто решили выжить… – Голос Орлова стал задумчивым. – Вот эти третьи…
– А тебе сколько лет? – спросил Севка.
Историю он знал плохо, но то, что Первая мировая война закончилась в восемнадцатом, помнил. Если сейчас сорок первый, то получалось, что та война закончилась двадцать три года назад. И было старшему лейтенанту Орлову тогда никак не больше пяти лет.
– Мне – двадцать шесть. Я – пятнадцатого года рождения. Мне отец рассказывал. Папа. Ему пришлось повоевать и в Мировую, и в Гражданскую… Вот он рассказывал, что побеждали те, кто мог заставить желающих выжить любой ценой идти на смерть…
– Это как?
– А очень просто. Ты объясняешь такому жизнелюбу, что если он не пойдет в атаку, то ты его расстреляешь. И он прикидывает, что тут он погибнет точно. Без всяких вариантов. А там, в атаке, у него есть шанс. Пусть даже совсем крохотный, но шанс. И они шли в атаку. Те, кто за идею, и те, кто хотел остаться в живых. Человеку свойственно все упрощать. Сводить свою жизнь к простым движениям… – Где-то рядом, почти над самой головой истошно закричала птица, Орлов замолчал, прислушиваясь.
Было тихо. «Птице, наверное, приснилось что-то страшное, или она выпала из гнезда, – решил Севка. – Интересно, птицы видят сны?»
– Ладно, – сказал старший лейтенант. – Давай спать.
– Но ты не закончил.
– Про что? Про тех, которые хотели нас в благодарность убить? Что тут заканчивать? Они свели свою жизнь к очень простому действию – сдаться в плен, переложить ответственность за свою дальнейшую жизнь на немцев. Немцы ведь не погонят их в атаку. А наши – наши обязательно погонят. Вот тут и прикинь, что безопаснее. Я вообще удивляюсь, отчего еще заложников не берут…
– Каких заложников?
– Обычных, из семей воюющих. Погиб – молодец, паек и пособия для семьи. Сдался в плен – всем будет плохо. – Орлов сделал паузу. – Нет, все-таки хорошо, что я не маршал. Я бы столько народу загубил… Или спас. Ты как думаешь?
Севка не ответил.
– Ну, спи… – тихо пробормотал Орлов, завозился, устраиваясь на земле, и затих.
Даже дыхания не было слышно.
А Севке спать не хотелось. Сердце часто-часто стучало, удары его отдавались во всем теле, оседая с легким шорохом где-то в голове.
День. Прошел всего только один день. И то, что вначале показалось Севке невероятным и важным, теперь стало почти ничего не значащим, будто и не было ничего до того, как Севка очнулся посреди поля.
Кто-то когда-то сказал при Севке странную фразу, которой тот поначалу не придал особого значения, отложил по привычке в голове как странную, экзотически звучащую сентенцию, а вот сейчас…
Человеческое сознание устроено правильно, сказал кто-то. Чтобы защитить человека от безумия, мозг вначале не верит, а потом – не помнит.
Вот и Севка, наверное, утром так и не поверил в реальность всего происходящего, а теперь стал забывать то, что было раньше. Не забывать, нет, прошло слишком мало времени. Мозг услужливо завернул все, что было до этого дня, в вату, прикрыл острые углы воспоминаний, спрятал режущие грани ужаса…
И теперь мысли потихоньку стали приобретать простоту и недвусмысленность. Не понять, что произошло этим утром, а дожить, дождаться следующего. Не придумать, как все повернуть вспять, а найти способ выжить. И не до конца войны, нет, а как пережить эту ночь, как не умереть в следующий день.
Это состояние было знакомо Севке по срочной службе. Не поступив сразу после школы в университет, он сгоряча не стал прятаться от военкомата или нести военкому стандартные в таких случаях триста долларов – просто, получив осенью повестку, отправился на комиссию. От него, похоже, ждали, что он либо станет просить освобождения, либо будет настаивать на призыве. И в том, и в другом случае с него содрали бы те самые три сотни, а он просто сидел в коридоре военкомата и ждал своей судьбы.
И только попав в часть, Севка сообразил, что это на целый год, что теперь от него ничего не зависит, что теперь придется триста шестьдесят пять дней ждать, когда его отпустят, что эти проклятые триста шестьдесят пять дней придется просто вытерпеть, пропустить над собой…
И вот теперь, в ночном лесу, его снова охватывало то же самое чувство – перетерпеть. Все само собой закончится, станет понятным. Появится простое объяснение всего происходящего.
Ну, не может ничего страшного случиться с Севкой Залесским. С кем угодно, только не с ним. Его могли несколько раз убить. Но ведь не убили. Пилот не стал стрелять, мотоциклист не попал, а те, что пытались втоптать его в сухую землю, умерли.
Он сам убил нескольких из них. Убил.
У Севки перехватило дыхание, горло будто судорогой свело, выдавив слабый стон.
Он убил. Его хотели убить… Его убивали, и он убил. Его хотели убить. Его!
«Мамочка, – прошептал одними губами Севка, – за что? За что меня так? Почему меня забросило в это смертельное лето? И…»
Севка заскулил, прижимая руки к лицу.
Вспышка выстрела осветила затылок того пленного. Севка тогда не увидел, как пуля ударила в затылок, не знал, проделала она аккуратную черную дырочку в черепе или разворотила, раздробила кость.
Но сейчас Севка вспомнил запах – смесь кислого сгоревшего пороха и сладкий привкус крови. Крови.
У него тогда не было времени, чтобы осознать все происходящее, нужно было выжить, потом он просто шел за Орловым, и самым главным желанием его было не упасть, не подвернуть ногу или не напороться на сучок… А еще потом он слушал голос Орлова, не особо даже вникая в смысл того, что старший лейтенант говорил, и только сейчас, оставшись один на один с собой, осознал…
Волна озноба прокатилась по телу. Севка скорчился, подтянул ноги к животу, чтобы хоть как-то согреться. Согреться.
Тишина ночного леса, казавшаяся до этого глухой и монолитной, вдруг обрела ясность и прозрачность, распалась на тысячи звуков и отзвуков, стала гулкой и бесконечной. Где-то далеко кричала птица, что-то похрустывало вокруг, шуршало, шелестело и постукивало.