— но не сладковатыми испарениями крови, знакомыми каждому деревенскому мальчишке, которому хоть раз довелось помочь забить бычка или кабанчика, нет; зловоние разлагающейся, изъеденной червями плоти ни с чем не спутаешь. И людьми тоже смердело.

Поверхность, на которой я распластался, больно давила какими-то торчащими выступами. Пришлось-таки открыть глаза снова. Я принялся озираться и шарить руками кругом.

Выступы оказались камнями, валявшимися на зловонной земле переулка; меньше чем в футе от меня обнаружился полуразложившийся труп собаки; чуть дальше, лежа, блевал и стонал какой-то пьяный. Струя жидкой дряни, прихотливо извиваясь, прокладывала себе путь среди камней. Ни куртки, ни рубашки, ни башмаков на мне не было, исчез и узел с книгами. И пробовать не стоило отыскать в кармане те три доллара. Спасибо хоть грабитель оставил мне штаны; и жизнь.

Поверх головы пьяного меня философически разглядывал мужчина средних лет — во всяком случае, для меня, семнадцатилетнего, он был средних лет. Белесый овальный шрам пересекал его морщинистый лоб; верхняя часть шрама образовывала нечто вроде вечного пробора в его жиденьких волосах. Нос был испещрен крохотными красными жилками, глаза — налиты кровью.

— Классно тебя обчистили, а, парень?

Я кивнул — и тут же пожалел об этом. Шевелить головой мне никак не следовало.

— Это награда за добродетель. Конечно, если предположить, что ты добродетелен. А я так и предполагаю. Но пришел ты к тому же, к чему и я, вонючий алкаш. Правда, моя рубашка пока на мне. Заложить ее я не сумел. Хотя выпить хотелось зверски.

Я тяжело вздохнул.

— Откуда тебя принесло, парень? Что из деревни — вижу, протрезвел. Какие края ты покинул?

— Уоппингер-Фоллз, близ Поукипси. Зовут меня Ходж Бэкмэйкер.

— Что ж, это по-товарищески, Ходж. Я — Джордж Пондайбл. Не всегда такой. Сейчас завязываю.

Что он плел — я ничего не понимал. А любая попытка понять только добавляла головной боли.

— Надо полагать, взяли всё? Нет ни гроша на опохмел?

— Ох, голова, — пробормотал я невпопад.

Пошатываясь, он поднялся. Я с натугой сел, потом осторожно дотронулся кончиками пальцев до здоровенной шишки над ухом.

— Лучше всего окунуть ее в реку. Кстати, и я еще раз полечу свою.

— Но… разве я могу идти по улице в таком виде?

— Верно, — сказал он. — Вот это верно.

Он наклонился и просунул руку под пьяного — тот лишь невразумительно заблекотал, — другой рукой стянул с него куртку. Чувствовалась практика — операция не вызвала со стороны жертвы ни малейшего протеста. Затем последовал еще более сложный маневр: лежащий был освобожден и от рубашки, и от башмаков; и, наконец, Пондайбл перебросил все это мне. Добыча представляла собою отвратительный ком лохмотьев, в которых было бы зазорно даже разбрызгиватель навоза чинить. Куртка — рваная, засаленная, карманы висели, как собачьи уши; рубашка — просто замызганные клочья, каким-то чудом держащиеся вместе; башмаки — давно потерявшие форму ошметки кожи с дырявыми подошвами.

— Но это же воровство… — вяло запротестовал я.

— Оно самое. Надевай — и валим отсюда.

Путь к реке оказался короток, и пролегал он по улицам, напрочь лишенным вчерашнего очарования. Многоквартирные дома были покрыты копотью, между кирпичами — там, где выкрошилась штукатурка — зияли щели. Огромные куски стен не падали потому лишь, что в них упирались падающие куски соседних стен. Жалкие обноски на мне куда лучше соответствовали этому антуражу, чем одежда Пондайбла — хотя в Уоппингер-Фоллз всяк сразу признал бы в моем спутнике бродягу и босяка.

И Гудзон был загажен; река несла маслянистую пену, какой-то мусор… Мне не то что больную голову — стыренную рубашку не хотелось в ней мочить. Но, понукаемый Пондайблом, я спустился к воде по осклизлым камням между двумя причалами и, наклонившись и отпихнув плавающую пакость, окунулся в тошнотворную воду.

— Твою голову это подлечит, — сказал Пондайбл скорее убеждая, нежели обещая. — А теперь я.

Солнце припекало, и пока мы шли от реки обратно, рубашка на мне высохла; куртку я нес на руке. Теперь, когда сознание прояснилось, меня захлестнуло отчаяние. На какой-то миг я пожалел, что не зашел подальше в Гудзон и не утопился.

Пусть все планы, которые я строил, были неопределенными и, что называется непрактичными — всё же это были планы; на них я возлагал надежды, ради их осуществления я мог бы трудиться не покладая рук. Я прилично выглядел, у меня были средства, чтобы обеспечить себе пропитание и крышу над головой по крайней мере несколько недель. Теперь все переменилось. Будущее исчезло, исчезло напрочь; мне нечего стало ждать, не о чем мечтать, не чего добиваться. О возвращении в Уоппингер-Фоллз и речи быть не могло — не только потому, что слишком горько было бы признать свое поражение так скоро, но просто я понимал, какое облегчение доставил родителям, избавив их от никчемного сына. Но отныне город не сулил мне ничего, кроме голодной смерти или жизни мелкого воришки.

Пондайбл привел меня в салун — неприметное мрачное местечко, где, несмотря на ранний час, горели газовые лампы, а паровое пианино бренчало популярную грустную мелодию «Мормонская девушка»:

В пустынном штате Дезерет та девушка живет.

Хочу забыть — но мне любовь покою не дает.

Забыть! Ведь ноженьки мои едва-едва идут.

До Грейт-Солт-Лэйк — там, где она — они уж не дойдут.

Всё строят, строят магистраль на Тихий океан.

Ну, а тем временем, увы, окончен наш роман.

Ах, рельсы обрываются в Айове — и привет!..

Не помню, как там дальше. Что-то вроде: «Не донести мне слов любви в мормонский Дезерет».

— Плесни глоток, — потребовал Пондайбл у бармена. — И пахты для моего кореша.

Бармен невозмутимо протирал мокрой грязной тряпкой стойку.

— Башли-то есть?

— Завтра заплачу, дружище.

Сосредоточенность, с которой бармен продолжал возить тряпкой взад-вперед, ясно показывала, что и выпивка — завтра.

— Послушай, — убеждающе заговорил Пондайбл. — Я завязываю. Ты меня знаешь. Я кучу денег оставил тут.

Бармен пожал плечами.

— Не я хозяин. Когда что-то переходит с моей стороны стойки на твою, касса должна отзвякивать.

— Но у тебя есть преимущество — работа, которая дает тебе деньги.

— Не уверен, что это всегда преимущество. Почему ты до сих пор не законтрактовался?

Пондайбла этот вопрос, похоже, просто ошеломил.

— В мои года? Сколько компания даст за этот истасканный дряхлый остов? Сотню долларов, не больше. И через пару лет — увольнение с приписным билетом от докторов, так что мне еще придется каждую неделю ходить отмечаться куда-то. Нет, дружище, я так долго держался свободным человеком — если это можно назвать свободой — что буду стоять до конца. Плесни глоток; ты убедишься, что я завязываю. Завтра получишь свои башли.

Видно было, что бармен постепенно сдается; отказы раз от разу становились все менее категоричными, и наконец, к моему изумлению, он выставил бокал и бутылку для Пондайбла и глиняную кружку с пахтой — для меня. К моему изумлению, говорю я, ибо кредит был штукой очень редкой — и в больших делах, и в малых. Хоть со времен Великой Инфляции прошло шестьдесят лет, впечатление она произвела неизгладимое; люди либо выкладывали наличные, либо попусту облизывались. Иметь долги было не только позорно, но и опасно; то, что за вещь можно заплатить, когда уже пользуешься ею, или, тем более, когда уже использовал ее, казалось таким же диким, как то, что вместо золотых и серебряных денег могут ходить бумажки.

Я медленно тянул свою пахту, с благодарностью сознавая, что Пондайбл заказал для меня самый сытный и питательный напиток, какой здесь только можно было заказать. При всей своей непрезентабельной внешности и своеобразных моральных устоях мой новый знакомый отличался, по-видимому, некоей первобытной мудростью и столь же первобытным добродушием.

Он одним махом заглотил виски и потребовал кварту светлого пива; пиво он стал пить не торопясь, маленькими глотками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: