— Ты, главное, не волнуйся, — Женька погладил Марину по неподвижному плечу. — Главное — спокойствие. К нашему прилету их, конечно, уже найдут.
— Энди, — спросила Марина, — нельзя ли побыстрее? Мне все кажется, мы стоим.
— Мы делаем тысячу триста сорок.
— Благодарю вас, я вижу спидометр.
Я скособочился так, чтобы она не видела спидометр.
— Вот сейчас еще прибавлю, — пообещал я и бесцельно потрогал рычажок акселератора.
— Спасибо, — сказала она.
— Сейчас Энди еще прибавит… — беспомощно сказал Женька.
Я бросил оптер глубоко вниз и врезался в гребни туч. Мы пронизывали их, на миг выныривали в небо, с неистовой быстротой на нас рушился очередной блистающий, будто бы плазменный, горб, накрывал, мелькал за светозащитным стеклом дымными серыми струями. Стало лучше.
— Как мы летим… — произнесла Марина.
А потом вдруг сразу все кончилось. Я пошел на посадку, тут позвонил Мирзоев: дети нашлись живы-здоровы, даже не промокли, преспокойно пережидая дождь в семи километрах от лагеря, в маленьком гроте. Засекший их орнитоптер кружил в облаках, не обнаруживая своего присутствия. Пилоту был дан приказ скрытно сопровождать ребят до завершения побега. С минуты на минуту синоптики приоткроют небо над лагерем, и ребята смогут успеть вернуться посуху.
— А если они дальше пойдут? — хрипел умирающий от счастья Женька. — Хватайте их за шкирки!
Мирзоев отрицательно покачал головой. Глаза его буквально светились от облегчения, что дети нашлись.
— Придут сами, — проговорил он твердо. — Мы обеспечили их безопасность, но унижать их не имеем права. Вмешаемся только в крайнем случае. Пусть работают.
А Марина молчала, улыбаясь и прикрыв глаза. На прокушенной губе поблескивала капелька крови.
Приземлились на плоском поле, поросшем реденькой настоящей травой. В сизой дымке угадывались смутные тени гор. Клубящиеся тучи нависали над полем, над стеклянными глыбами зданий: из туч хлестал прямой светлый ливень, и рахитичные метелочки травы часто вздрагивали. Чувствовалось, что скоро проглянет солнце. Накрываясь блестящими плащами, к нам бежали люди, из дождя выныривали орнитоптеры, трепеща туманными крылышками.
— Какой ливень, — проговорил у меня за спиной Женька. — Ну вот, Энди, скоро увидишь нашего карапуза..
Я приоткрыл колпак. В оптер прорвался шум дождя, гул моторов, широкий сырой воздух, напоенный ароматом земли. Я мгновенно промок, волосы седым клоком свесились на глаза, и по спине потекло.
— Вы меня извините, ребята, — сказал я и выпрыгнул из оптера.
— Энди! — крикнула Марина. Только один раз.
Оскальзываясь, я пошел прочь, раздвигая сверкающий звонкий дождь окаменелым лицом. А потом, когда машина пропала за переливчатой завесой, опустился на колени, а потом припал к земле, как к жене. Земля была теплой, и дождь тоже. Я не был необходим — значит, был не нужен.
3
Месяц прошел. Месяц на Земле. Среди лиц, на которых даже под улыбками темнели привычные озабоченность и тревога. Месяц…
Я очень много успел. Вечером первого же дня я запросил Трансмеркурий Мортона — тот, захлебываясь от возбуждения, стал рассказывать, что происходило минувшей ночью в метрике околосолнечного пространства. Он ничего не знал. Я улетел к нему, проработал почти неделю, вернулся… Кто бы поверил мне? В общих чертах я уже представлял механику процесса, но голова шла кругом от мысли, что я, благодаря какой-то микрофлуктуации на прогибе поля, единственный, быть может, человек, оставшийся с памятью о том варианте. Приблизительно раз в тысячу семьсот двадцать шесть лет — я вычислил периодичность с точностью до секунд — дикие искажения пространственно-временного континуума приводят к его разрыву. Происходит скачок на другую мировую линию. Одна из бесчисленных неосуществившихся вероятностей становится реальностью, реальность — всего лишь одной из неосуществившихся вероятностей. Вчера я установил, что энергетика процесса на пределе и текущий вариант, мир Б, — неустойчив. Сегодня — что время работает на него. Чем дольше он продержится, тем меньше вероятность обратного перехода. Года через полтора возможность спонтанного соскальзывания обратно в мир А практически исчезнет, но сейчас любой толчок мог вызвать возвращение.
С Женькой я не виделся — он тренировался, готовясь к мировым соревнованиям, у меня тоже не было времени.
Пару раз мы созванивались. Марина смотрела на меня дружелюбно.
Сейчас я отдыхал.
Бар назывался забавно: «У доктора». Я набрел на него, бесцельно бродя по извилистым улочкам старого города. Взял два пива, уселся в затемненном углу. Пиво, оседая, шуршало в кружках.
Я отдыхал долго. Иногда входили люди, и бармен, видимо, всех их знал, потому что говорил: «Курт, я слышал, твой мальчик вернулся с Каллисто?», «Илза, дорогая, экспедиция наконец-то разрешена! Как печальна эта радость для меня — ты уезжаешь так надолго…», «Войтек, дитя мое, вы плохо выглядите. О эти женщины! Лучше совсем не иметь с ними дела!»
С пустыми кружками я подошел к стойке.
— Еще можно?
— Понравилось? — спросил бармен, листая какой-то журнал.
— Пива вкуснее вашего я не знаю.
Он отложил журнал.
— Это настоящее баварское пиво, — задумчиво проговорил он, неспешно наполняя кружку. — Простите, больше не могу. На ваш приход я не рассчитывал. Я сам, по случайно оброненным замечаниям в источниках, воссоздал рецепт. Мой бог, как надо мной смеялись коллеги!
Я понял, почему бар называется «У доктора». Я узнал бармена, его фото были в газетах несколько раз. Пиво мне наливал доктор истории и социологии Йозеф Айзентрегер.
— Но почему, объясните мне, почетно вытаскивать на свет грязные секреты политиканов и зазорно — вкусные секреты пивоваров? Два вечера в неделю я с искренним удовольствием стою у стойки, говорю и слушаю, угощаю друзей и делаю им немножко приятно…
— Совсем настоящее? — спросил я.
Он впился взглядом мне в лицо и ответил не сразу.
— Вы шутите, — наконец проговорил он, — и очень неудачно. Конечно, я вынужден отчасти прибегать к синтетике. Но за это спросите не с меня. — Он махнул короткой волосатой рукой куда-то в сторону далекой, гниющей Атлантики. Со стуком поставил кружку передо мной, поправил рукав рубашки. Пиво вскинулось от сотрясения. — Было уже предельно ясно: если не принять срочных мер, к концу века планета начнет умирать. Но их же совершенно не волновало, чем дышать и что есть нам сегодня!
— И завтра, — добавил я.
— И тем более завтра. Мой бог, на родной планете мы забираемся под колпаки…
Мне вспомнились спиральные вихри, с ревом бьющие из шахт обогатителей там, в том мире.
— Я тоже чувствую эту боль, доктор, — сказал я. — Слишком обидно расплачиваться за ошибки, сделанные так давно, не нами — теми, кто давно исчез и давно осужден…
— Мой бог, они же предвидели все это! Столько слов! Вы не поверите, сколько было слов! И ученые были, они всё знали и били тревогу, но эти горе-политики на ней только спекулировали. Я очень мирный человек, но я бы… — он помедлил, — расстреливал…
— Да, пожалуй, — согласился я.
— Мне семьдесят лет. У меня три сына и ни одного внука. Люди боятся иметь детей.
— Далеко не все.
— Не все. Но я не знаю, кто прав. И кого уважать за мужество.
— И тех и других, — улыбнулся я. — Знаете, доктор, я встречал довольно много разных людей. И кажется, не встретил ни одного, кто не заслуживал бы уважения.
— Мой бог, если б это могло помочь…
— В конечном счете лишь это и может помочь. Я не философ и не историк, но мне так нравится, что на любого человека можно положиться!
— Если вам этого хватает, — сказал Айзентрегер печально, — вы счастливый человек. У вас есть дети?
— Нет.
Он покивал и опять чуть нервно поправил рукав.
В кармане у меня запел радиофон.
— Добрый вечер, доктор Гюнтер, — удрученно произнес с экрана Абрахамс, когда я дал контакт. — Я крайне виноват… Вы, вероятно, будете сердиться, но увидеться с вами в ближайшее время я не смогу.