По ночам мы не могли уснуть. На заре мы тихо вставали, я седлал лошадей в рыжеватом сумраке, она в погребе готовила сандвичи. Когда она появилась в проеме дверей конюшни, шелестящие листья стоящих на опушке деревьев, как водоросли, колыхались в ночи.
Лишь контуры ее тела блестели в мятущемся мраке; слабый отблеск позволял угадать очертания двери.
— Подойди, — прошептала она дрожащим голосом, — подойди ко мне, мне страшно.
Отпустив ногу лошади, я поднялся, подошел к Друзилле и обнял ее.
— Чего ты боишься?
— Не знаю. Я думаю о Дональбайне.
— И что же?
— Он не должен бывать у нас.
— Почему?
— Он еще ребенок.
— Ты влюблена в него?
— Не знаю.
— Дорогая, ты опережаешь меня.
— Поедем скорей.
— Куда ты хочешь?
— К морю, может быть…
— Хорошо. Скажи… с Дональбайном, это серьезно?
— Я не могу понять, что я чувствую. Я вспоминаю вечер, когда мы втроем сошлись в каком-то разговоре. Мы с тобой, разгорячившись, зашли слишком далеко, и я заметила, как он покраснел. Сами того не желая, мы распалили его воображение. Мы должны написать Брамарам, что больше не сможем его принимать.
— Как хочешь.
— И еще нам нужен новый лакей.
— Я займусь этим.
— Не забудь рассчитаться с Джонсоном.
— Конечно. Но что с тобой сегодня? Я тебя не узнаю.
— Ангус, у нас, кажется, будет ребенок.
— Что?
— Я беременна.
— А…
Тучи, как скалы, нависли над нами. Друзилла протягивает мне сандвич. За лесами и деревеньками блестит море. Солнце, положив тяжелые ладони мне на живот и на голову, прижимает меня спиной к земле. Поле — пылающая комната. Мы любим пламя.
Мы въезжаем в порт. Бервик-на-Твиде — славный городишко, полный сквозняков и старых дев. Наши лошади, увидев трамвай, встают на дыбы. Центральная площадь пахнет ячменным сахаром. На крепостных стенах играют нарядные послушные дети. Переулки раскрывают шторы. У подножия стен молодые пастухи, белокурые и худые, продают снегирей в клетках. Мы въезжаем в крепость. Друзилла протягивает руку в сторону сада Лауры Пистилл. Открываются окна. Мы спускаемся с лошадей. Лаура берет Друзиллу за руку:
— Куда вы спрятали маленького Дональбайна?
— Но… он уехал в конце лета.
— Скала из шелковых трав… этот маленький Дональбайн. Приведите его ко мне следующим летом.
— Он больше не приедет.
— …скала из шелковых трав, каменный цветок.
Мы оставляем лошадей на попечение Джона, молодого конюха; уходя в нежный сумрак заросшего сада, он смотрит на Друзиллу поверх конских грив.
Лаура Пистилл, семеня впереди нас, раздвигает листву, расставляет стулья и усаживает нас на террасе, нависшей над портом, лицом к морю. Друзилла, закрыв глаза, склоняет голову на мое плечо. Лаура Пистилл возвращается с серебряным блюдом. Она смотрит, как мы едим. Серебряный орел моря клокочет золотом. Рыбаки, уходящие в море, приветствуют леди Пистилл, хрупкую статуэтку на карнавале солнца и ветра. Запах смолы и наживки поднимается к террасе, ноздри леди Пистилл раздуваются, ресницы дрожат. Все обитатели моря, все морские растения всплывают, выпрыгивают, вылетают из глубины. Моряки и пираты, по пояс в зелени волн, дерутся на ножах.
Лаура Пистилл встает, блюдо выскальзывает из наших пальцев, как толстая блестящая рыба. Я кладу ладонь на бедро Друзиллы. Бархат, обтягивающий ее тело, обжигает мне пальцы.
— Ты заметила, как смотрел на тебя Джон?
— Нет.
— Ты влюблена в кого-нибудь?
— Этот маленький конюх недурен собой.
— Посмотри, скарабеи на скале.
Моя ладонь гладит ее живот.
— Ребенок.
— Да.
— Друзилла, ты вспоминаешь еще Дональбайна?
— Реже.
— А Джон?..
— Не знаю, может быть.
— Я не обижусь, поверь.
— Будто?
— Правда. С моей стороны…
— Мы сами как дети.
— Как ты красива! Каждый из них мечтает…
— Они не смеют. А ты мне не говоришь…
— Поедем куда-нибудь?
— Куда бы ты хотел?
— В Африку.
— Посмотри на Лауру. Она ни в чем не сомневается. Ох, Ангус!
— Что ты?
Я подозревал, что порой она уступала искушениям добродетели. Присутствие Лауры наполняло ее кротостью — и я боялся этой кротости.
За завтраком с нами был морской офицер Кортни Бон. Бриз раздувал волосы Лауры. Говорили о Сирии. Друзилла поворачивала голову всякий раз, когда Кортни к ней обращался. Он, понятно, превозносил репрессии французов в Индокитае. Друзилла оживилась. Лаура тронула ее за руку — Друзилла забыла о еде. Раскрасневшийся офицер воспевал силу оружия, цитировал своих начальников, глотал все без разбора и проливал соус на мундир.
Мало-помалу Друзилла стала смотреть на него снисходительно. Лаура попыталась привлечь всеобщее внимание к отплывающему сейнеру, но Друзилла накрепко вцепилась в бедного юношу; может, она и притворялась, но это ее притворство доводило ее до дрожи, так что все кругом полагали ее искренне увлеченной.
Когда офицер объявил о своем скором отплытии в Сирию, она расхохоталась. Молодой человек сказал, что оставляет в Англии беременную жену и не увидит своего новорожденного ребенка. Друзилла в ответ заявила, что ее тошнит от героизма. Я попросил ее замолчать. Лаура отвела ее в дом. Мы с Кортни остались одни. Он улыбнулся мне и, закрыв глаза, запрокинул голову. Я попросил его простить Друзиллу: она сама была беременна. Мы попробовали вообразить себе лица, глаза и голоса наших будущих детей. Кортни громко рассмеялся. Потом он поднялся и начал изображать своего полковника и его жену. Я, обмотав вокруг руки салфетку, показал кролика, грызущего капусту. Кортни слепил из хлебного мякиша мышонка и пустил его гулять по своей ладони. Голоса Лауры и Друзиллы доносились до нас то из зала, то из спален. Время от времени Друзилла подходила к окну и махала мне рукой.
Кортни при этом каждый раз, краснея, отворачивался к морю. Я предложил ему прогуляться по дюнам.
Мы спустились к подножию крепости. Друзилла кричала нам вслед, что хочет идти с нами, но мы притворились, что не слышим ее голоса. Она бросилась за нами, но мы юркнули в портовые склады, где она потеряла нас из вида. Старая земля была влажна и холодна, как глаз. Целый час мы плавали в море. Юный офицер купался обнаженным. Я подумал о том, что Друзилла пыталась докричаться до нас лишь для того, чтобы увидеть его тело на волнах и, может быть, даже коснуться его, благодаря прибою. Теперь она, должно быть, перебирала ситцы и шелка в шкафах Лауры и, лелея тайные мысли, ласкала китайское белье.
С этого дня Друзилла стала загадочной — я хочу сказать, что мечта без ее ведома сковала ее. Все чаще она стала приводить меня к Лауре, к морю. Она навыписывала газет, участвовала в митингах лейбористов, платила членские взносы, протестовала. Она купила большую карту Ближнего Востока и пять-шесть книг о Сирии.
Она стала уклоняться от моих ласк, порой упрекала меня в праздности, указывая на беды и нищету угнетенных народов.
Однажды утром я получил письмо от Кортни. Друзилла склонилась ко мне, чтобы прочесть, от кого оно. Увидев подпись, она, побледнев, откинулась на подушку.
— Я о нем совершенно забыл, а ты помнишь его?
— Да, смутно.
— Ты его чуть ли не оскорбила…
— Я? Ты шутишь.
— Если хочешь…
— Да зачем он тебе пишет? Вы вправду стали друзьями? Мне казалось, вы были просто симпатичны друг другу…
— Мы вместе купались. Он говорил мне о Равеле.
— А обо мне он ничего не говорил?
— Нет.
— К чему же мне вспоминать о каком-то желторотом офицерике?
— Мне показалось, ты была немного им увлечена…
— Это ты о нем заговорил.
— Ну, оставим его… Надо бы написать Шевелюрам по поводу Дональбайна. Ты по-прежнему отказываешься его принимать?