Я ужасно сожалею о том, что не писала тебе до этого. Питер Лэнгленд сказал, что он написал тебе на тот случай, если ты еще ничего не знаешь об этом, но это печатали в лондонской «Тайме» и парижской «Трибюн», поэтому мы полагали, что ты мог прочитать обо всем. Я все еще до такой степени потрясена, что не могу писать. Но я обязательно напишу завтра или послезавтра. Обещаю. Пожалуйста, прости меня. Я надеюсь, что у тебя все в порядке.
Всего самого наилучшего,
Ина».
Письмо было напечатано на машинке. Ингхэм прочитал его еще раз. Вряд ли эту записку можно назвать письмом. Она лишь разозлила его. И что теперь, скажите на милость, ему делать — сидеть и ждать еще неделю, пока она окажется в состоянии написать? Почему она до такой степени потрясена? «Мы полагали…» Неужели она так близка с Питером Лэнглендом? Может, она и Питер держали Джона за руку, пока тот умирал в больнице? Вполне возможно, принимая во внимание, что он принял сверхдозу снотворного.
Ингхэм прогулялся по пляжу, с трудом волоча ноги по тому самому песку, который он столько раз бороздил в ожидании письма от Ины. Ее письмо сводило его с ума. Вполне в духе Ины — отстучать на машинке десять строчек с изложением фактов, добавив в конце: «Подробности позже», но в этом письме не было даже фактов.
Он не ожидал от нее такой бессердечности. Могла бы подумать о том, что он здесь совершенно один, за сотни миль, ждет не дождется ее письма. И почему она не нашла времени черкнуть хотя бы пару строк еще до того, как Джон покончил с собой? И это девушка, на которой он собирался жениться? Ингхэм усмехнулся, и это слегка сняло напряжение. Он чувствовал себя совершенно потерянным, словно парящим в пространстве. Само собой разумелось, что они поженятся. Он сделал ей предложение как бы между прочим, шутя, потому что только так и могло понравиться Ине. Она не ответила: «О, милый, да!», но все было понятно и так. Они могли тянуть со свадьбой еще несколько месяцев: все зависело от их работы, от того, как скоро они найдут квартиру, потому что Ине иногда приходилось летать в Калифорнию на месяц-полтора, но это само собой подразумевалось…
Его мысли расплывались, словно подтаявшие на жарком солнце, и не позволяли ему, находящемуся в этой далекой, выжженной солнцем арабской стране представить картину того, что произошло в Нью-Йорке и что осталось за строчками ее скупого письма. Ингхэму вспомнилась история, рассказанная ему Адамсом: английская девушка улыбнулась, а быть может, просто задержала взгляд на арабе, который шел за ней по темному пляжу. И он ее изнасиловал. Так, во всяком случае, рассказывала девушка. Араб воспринял ее улыбку как зеленый свет. Правительство Туниса, дабы произвести хорошее впечатление на Запад, раздуло это дело и, подвергнув араба допросу с пристрастием, приговорило его к длительному заключению, которое вскоре значительно сократили. История выглядела абсурдной, и Ингхэм рассмеялся, вызвав удивленные взгляды со стороны двоих молодых мужчин — по виду французов, — проходивших мимо с водолазным снаряжением.
После обеда Ингхэм сел за работу. Однако написал всего три страницы. Он был слишком возбужден.
Этим вечером он обедал с мужчиной в джинсах, на которого наткнулся в «Кафе де ла Плаж», куда тот зашел выпить часов в восемь. Мужчина первым заговорил с ним. Он и теперь пришел с немецкой овчаркой. Он был датчанином и говорил на прекрасном английском с едва заметным британским выговором. Звали его Андерс Иенсен, и он сообщил, что снимает квартиру напротив ресторана Мелика. Ингхэм попробовал букхах, который пил Иенсен, напоминавший вкусом то ли граппу, то ли текилу.
Ингхэм пребывал не в том настроении, чтобы распространяться о себе, но Иенсен не особо и расспрашивал. Ингхэм лишь сообщил, что он писатель и сейчас находится в месячном отпуске. Иенсен оказался художником. На вид ему можно было дать лет тридцать или чуть больше того.
— В Копенгагене у меня случился нервный срыв, — рассказывал Иенсен, улыбаясь своей отстраненной, холодной улыбкой. Сухощавый и загорелый, с прямыми светлыми волосами, он обладал странным, блуждающим выражением голубых глаз, которые словно не замечали того, что происходило вокруг. — Мой врач — психиатр — посоветовал мне поехать куда-нибудь в теплые края. Я здесь уже восемь месяцев.
— Вы удобно устроились?
Иенсен сказал, что у него совсем просто, к тому же он кое-что приспособил для своих нужд, посему Ингхэм решил, что его дом в действительности лишен каких-либо удобств.
— Я имел в виду, хорошие ли у вас условия для рисования?
— Освещение просто восхитительное, — улыбнулся Иенсен. — Почти никакой мебели, но в здешних краях она редкость. Когда вы хотите снять квартиру, вы спрашиваете: «Где кровать? Где стул? Где, черт побери, стол?» И вам отвечают, что все это будет завтра. Или на следующей неделе. Но дело в том, что здешние жители не пользуются мебелью. Спят на полу, на матрасах, складывают свою одежду в угол. Или бросают где попало. Но у меня, по крайней мере, есть кровать. И я сам смастерил себе стол из коробок и нескольких досок, которые подобрал на улице… Знаете, они сломали ногу моему псу. Он только недавно перестал хромать.
— Да вы что! — Ингхэм был шокирован.
— О, ни с того ни с сего взяли и швырнули в него здоровым камнем. Наверное, из окна. Дождались того момента, когда Хассо уляжется в тени дома. Дело в том, что здесь любят мучить животных. Возможно, чистокровная овчарка ввела их в большее искушение, чем простая собака. — Он погладил сидевшего рядом с его стулом пса. — Хассо никак не может успокоиться. Он терпеть не может арабов. Придурки. — Его губы снова тронула слабая, отстраненная улыбка. — Я рад, что Хассо послушный пес, не то он потрепал бы им шаровары по всей округе.
Ингхэм засмеялся:
— Есть тут один, в красных шароварах и тюрбане, которому мне хотелось бы задать хорошую трепку. Он то и дело крутится возле моей машины, стоит мне только припарковать ее где-нибудь поблизости.
Иенсен поднял вверх палец:
— Я знаю его. Это Абдулла. Настоящий сукин сын. Я видел, как он обчистил машину за две улицы отсюда прямо среди белого дня. — Иенсен засмеялся довольным, почти беззвучным смехом. У него были красивые, белые зубы. — И никто ничего не делает!
— Он вытаскивал чемодан?
— Какую-то одежду, как мне показалось. Он всегда может спихнуть ее на базаре. Думаю, я здесь не задержусь надолго из-за Хассо. Если они опять нападут на пса, то могут убить его. Да и все равно в августе здесь стоит адская жара.
Они принялись за вторую бутылку вина. В ресторане было совсем тихо. Лишь за двумя столиками сидели арабы, одни мужчины.
— Вам правится проводить отпуск в одиночку? — поинтересовался Иенсен.
— Да. Думаю, что да.
— Значит, вы сейчас ничего не пишете?
— Хм… нет. Я начал книгу. Не могу сказать, что тружусь в поте лица, но все же работаю.
К полуночи Ингхэм отправился вместе с Иенсеном взглянуть на его жилище. Это был небольшой белый домик с открывавшейся прямо на улицу дверью, которая запиралась на висячий замок. Иенсен включил тусклый свет, и они стали подниматься по белоснежной — и тем не менее мрачной — лестнице без перил. Откуда-то доносился запах мочи. Иенсен занимал большую комнату на втором этаже и еще две поменьше — этажом выше. Беспорядочно разбросанные холсты были прислонены к стенам и лежали на том самом, сооруженном из коробок и досок, столе, описанном Иенсеном. В одной из комнат наверху находилась небольшая газовая плита с двумя конфорками. Там был еще стул, на который никто из них не стал садиться. Они устроились прямо на полу, и Иенсен налил обоим красного вина.
Затем он зажег две свечи, вставленные в бутылки из-под вина. Иенсен сказал, что собирается в Тунис за кое-какими рисовальными принадлежностями. Он ездил туда автобусом. Ингхэм окинул взглядом висевшие повсюду картины. На них доминировал огненно-оранжевый цвет. Сплошная абстракция, насколько мог судить Ингхэм, хотя некоторые прямые линии и квадраты на них могли означать и дома. А на одной, похожей на натянутый на подрамник лоскут, вообще все смешалось. Ингхэм ничего не понял, поэтому не стал судить о ее художественном достоинстве.