— Человечья, — пояснила бабка Люба.
— А в сказке «цалавецая». Вы сами-то, Любовь Михайловна, скажете «цалавецая»?
— Бывает, что и оговорюсь, — неохотно ответила бабка Люба. — Но уж в сказке так положено. Так еще моя бабушка сказывала, до революции, поди, а я вот посейчас помню.
— Ну, лично мне все ясно, — оказал Илья. — Опроси ее, Маргарита, по предметам обихода — и дело с концом.
— Нет, уж это в другой раз, — проговорила бабка Люба. — Дед Замятин вон скучает, сходите к нему. А у меня сметана открытая стоит, мыши в нее попадают.
И она зашаркала к дверям.
Илья взял со стола «Нивико», взглядом показал Маргарите: поднимайся. Рита встала, дернула плечом, прошла мимо. Все трое вместе с Иваном Федотовичем вышли на крыльцо.
— Знаешь, в чем твоя ошибка? — дружелюбно спросил Илья.
— Не знаю и не хочу знать, — ответила Рита.
— А напрасно. Не следует нацеливать одиноких старушек на старинные сказки. Им некому рассказывать, и речь мертвеет.
— Она как лучше хотела, — сухо сказала Рита. — А ты ее обидел. Можно было записать и стереть.
— Да лицемерить-то зачем?
Они вышли за калитку, обогнули пустырь и направились к своему дому. Вечерело.
— Умирает говор, — сказал, чтобы разрядить обстановку, Иван Федотович.
— А чего жалеть? — быстро отозвался Илья. — Умирает — и слава богу. Еще на один шаг ближе к общемировому языку.
— Вам тоже не жалко, Рита? — спросил Иван Федотович.
— Мне — очень, — с вызовом сказала Рита. — Никогда уже больше никто не скажет «черква», «унуцык». Как будто собственную бабушку схоронила. Полуграмотную, но свою.
— Славянофильское нытье, — с досадой проговорил Илья. — Человечество только тогда станет свободно, когда легко и мощно заговорит на общемировом языке.
— Кого цитируем? — насмешливо спросила Рита.
— На этот раз себя, — спокойно ответил Илья, — Да люди и сами стыдятся говоров. И бабка эта тоже конфузится.
— Так родственников своих стыдятся, — промолвил Иван Федотович. — Дальних, провинциальных. Нечистый это стыд, и ни к чему хорошему он не приводит.
— Да вы, похоже, с Маргаритой заодно, — засмеялся Илья. — Заговор почвенников. Теперь про сермяжную правду необходимо.
Они остановились у своего дома. Рита отчужденно молчала.
— Послушайте, Илья, — сказал Иван Федотович. — Вы, конечно, специалист, не мне вас судить. Но все-таки: зачем вы собираете говоры, которые презираете?
— Напрасно вы подсовываете мне ложную позицию, — помедлив, ответил Илья. — Я говоров не презираю. Но я к ним отношусь снисходительно. Хочу подкрепить фактами некоторые свои предположения: какие отклонения от нормы наиболее живучи. Ну, и заодно натаскиваю своего малыша.
— Натаскивают только собак, — отвернувшись, проговорила Рита.
Окошко, под которым они стояли, со звоном распахнулось, выглянула Леля.
— Господи, а я слышу голоса, — сказала она. — Что же вы в дом не заходите? Комары заедят.
— А мы на речку сбегать хотим, — объяснил Илья. — Искупаться под звездами, по шведскому стилю. Вы не составите нам компании, Ольга Даниловна?
— Я — нет. Может быть, мой Иван рискнет?
— Правда, Иван Федотович, — сказала Рита, — Пойдемте!
— Благодарю вас, — церемонно ответил Иван Федотович. — У меня срочная ночная работа. А Леля разделит мое одиночество. Любимая! И я тебя люблю, и ты меня. Какое совпадете! Давай теперь продолжим наше бденье полночное. Ведь я едва терплю.
— Вы озорник, вот что я поняла! — Маргарита погрозила ему пальцем и побежала в сени за полотенцами.
9
— Послушай, откуда в тебе все это берется? — спросила Леля, когда молодые, переругиваясь на ходу, ушли. — Так и брызжешь глупостью. Побереги свой темперамент, мой милый. Не траться по пустякам.
Иван Федотович, слушая жену, неторопливо устраивал себе рабочее место в горнице. Снял липкую клеенку со стола, разбросал листы бумаги, карандаши. Походил вокруг, выискивая место для стула, чтобы не падала на бумагу тень.
Леля с беспокойством за ним наблюдала.
— Неужели ты всерьез это затеял? — спросила она, когда Иван Федотович стал надевать рабочие шаровары.
Иван Федотович кивнул.
— Ваня, не нужно этого, — жалобно сказала Леля. — Поверь моему чутью: твой подарок будет в тягость.
— Искусство еще никому не было в тягость, — ответил Иван Федотович и, придвинув табурет, уселся за стол. — «Поистине, должно обучаться этому троякому: сдерживать себя, приносить дары, быть милосердным. Дамьята, датта, даядхвам».
— Ах оставь ты меня со своими Ведами, — отмахнулась Леля. — Твоя старческая суета мне противна.
Иван Федотович поднял голову и медленно улыбнулся.
— Лелька! Ох, Лелька! Он покачал головой.
Но смутить Лелю было не так-то просто.
— Я ж тебя вижу насквозь, дурачок, — сказала она с ласковым презрением. — Кому и что ты хочешь доказать? Ты подумай.
— Кому? — переспросил Иван Федотович, глядя на нее снизу вверх и потому втянув затылок в плечи. — Ну, прежде всего себе самому. Вокруг меня пустота, ты пойми меня, Лелька. Я потерял контакт с людьми, которые в меня верят.
— Ну хорошо, допустим, — сказала Леля. — Прежде всего себе. А потом?
— Потом тебе, разумеется, — серьезно ответил Иван Федотович.
— Ай, пустяки все это, — с досадой проговорила Леля. — И ничего ты мне не докажешь.
Она повернулась и пошла за перегородку разбирать постель.
…Молодые вернулись с реки молчаливые: видимо, им тоже удалось прочно поссориться. Пожелав всем спокойной ночи, Илья отправился в «летнюю комнату» слушать радио, а Рита пошла в горницу и стала расчесывать перед зеркалом свои длинные волосы.
— Я вижу, вы легко пишете, — сказала она Ивану Федотовичу. — Отчего же у вас только одна книжка?
— Ну, что я могу вам ответить? — после долгого молчания промолвил Иван Федотович. — Увы, это зависит не только от меня.
— Что, не печатают? — спросила Рита.
— Выходит, что так.
— А почему? Чем мотивируют?
— По-разному, — коротко ответил Иван Федотович.
— Понятненько, — насмешливо сказала Рита. Чувствовалось, что она никак не может простить ему безобидной шутки о «кенгуру».
— Ваня! — позвала Леля из-за занавески. — Ты ложиться не собираешься?
— У меня работа, — сухо ответил Иван Федотович. — Не жди меня, пожалуйста. Как кончу — приду.
Леля разделась, легла и отвернулась к стенке, оклеенной газетами, от которых пахло мышами. Ей казалось теперь, что последние ее слова были излишне резки, но поправить что-нибудь было уже невозможно: Рита не спешила уходить.
— А что вы пишете? — спросила она с любопытством. — Можно взглянуть?
— Мне не хотелось бы, — далеким голосом отозвался Иван Федотович. Когда ему работалось, он весь уходил в себя, и даже голос его становился глухим, а слова невнятными.
— Ну ладно, тогда я просто так посижу, — сказала Рита. — Я вам не мешаю?
— Нисколько.
Леле стало жалко его, и она тихонько заплакала. «Старческая суета…» Зачем она это сказала? Иван Федотович действительно рано постарел и очень болезненно к этому относился. Низкорослый, тщедушный, прокуренный, непоправимо лысый, с маленьким обезьяньим лицом, он даже внешне проигрывал среди своих более молодых, длинноволосых и некурящих собратьев. Но дело было, конечно, не во внешности. Беда была в том, что писание стихов обходилось ему слишком дорого. Иван Федотович не доверял изреченному, не полагался на его точность, он без конца переделывал каждую строчку, нагружал ее до предела, пока она не начинала, как он сам говорил, «зачерпывать бортами воду», а то и вовсе тонула, увлекая за собою весь стих. Легкость дыхания, свойственная «молодому Гаранину», была им постепенно утрачена, слова в его стихах ходили туго, как желваки. «Количеством достойного любви…» — Леля не понимала этого и не любила. А своему чутью и вкусу она доверяла. В свое время, еще в институте, она собиралась всерьез заняться переводом поэтов «озерной школы» и кое-что даже успела пристроить в журналы. Но явился Ваня Гаранин — и все пошло прахом, все силы ее души ушли на жалость к нему. Остался в памяти какой-то обрывок, что-то трогательно девичье, наивное: «Лечу к тебе, спешу к тебе, где крылья, чтоб взмахнуть? Не так река стремится в путь, стрелою выгнув грудь, раскинув плавно крылья вод, мерцая сквозь туман, — туда, где в камнях гулких ждет угрюмый океан…» Леля запомнила эти строчки лишь потому, что слова «угрюмый океан» самым забавным образом связались у нее в голове с «молодым Гараниным», который при всем его угрюмстве для океана был, конечно, мелковат. Вообще Иван Федотович болезненно тяготел к крупной форме, его манили поэма, венок сонетов, законченный цикл. Но для крупной формы, как понимала Леля, у него не хватало ни духовных, ни физических сил. Ей не в чем было себя упрекнуть: она не мешала ему писать, напротив, это она, переселившись в Марьину рощу, настояла, чтобы он ушел с работы (Иван Федотович был учителем математики в средней школе), это она придумала ему жесткий режим, в который Иван Федотович настолько вжился, что начинал капризничать и даже буйствовать, если что-либо нарушалось. Разбушевавшись, он выкрикивал: «Ты презираешь меня, презираешь! Тебе удобнее меня презирать!» Но это была, конечно, несправедливость, которую она ему охотно прощала. Еще ни разу она не говорила ему таких жестоких слов, как сегодня. Возможно, нервы начинают сдавать…