А бывает, что-то не клеится, плохо выходит, и в то же время чувствуешь что-то хорошее. Вспомнишь о хорошем и поймешь: это весна.
Сегодня пришел настоящий апрель. Поле озими еще не омылось и желтое, а лужица на поле ясно голубая, а самый лес вдали подчеркнут белой полоской. Вдоль реки лежит цепь оставленных водой льдин. <…>
Чуть нездоровится, но солнце на дворе такое яркое, так празднуют дома, крыши, кресты и всякие цветные тряпки, что я это почувствовал и понял — эту прирожденную радость жизни, как существо здоровья.
Это все было мое здоровье и поэзия в нем, вернее, такое здоровье, что даже и поэзия в нем.
Охотничьи чувства — это и есть чувство здоровья и радости жизни, и поэзия, свойственная охотникам, есть выражение радости жизни.
В здоровье рождается радость жизни и может дойти до поэзии.
Прохладно, тихо, пасмурно. Раскрылись почки на березках и остановились. Плотная зелень озимого поля. На пару ходят овцы.
Веточки черемухи, обвитые сухими листьями паразита-плюща. На веточках первые листики. Грустно смотреть на этот союз с паразитом ароматной черемухи. Но ничего: скоро зеленые листья и целомудренные цветы закроют паразита.
А еще и так сказать: тут у черемухи радость жизни побеждает цветами.
Говорили о перевоплощении поэта и трудностях этого перевоплощения. В пример приводили место «Черного араба» и вообще мою природу. Понимаю условие для такого перевоплощения: мое страстное одиночество в пустыне, когда сама земля, природа на ней становится заместителем желанного существа.
Это чувство есть исходящий из себя свет любви, и дело поэта изображать освещенные этим светом предметы.
…Помню, в далекой юности, когда она передала мне письмо к родителям и прочесть его позволила, и я прочел простые слова о том, что она полюбила порядочного человека и намерена выйти за него замуж, я вдруг охладел, смутился, на мгновение увидел ее как очень обыкновенное существо: повязка вдруг спала. Это продолжалось одно какое-то мгновение, но она, по-видимому, поняла меня и вскоре взяла письмо обратно.
И как только она сделала это и снова стала недоступной, я опять начал безумный роман с Альдонсой, обязанной быть Дульсинеей. Вот она, Дульсинея, и стала ее врагом, а за нее она меня возненавидела: она отстаивала в себе Альдонсу.
Она была женщина и содержала в себе богатство жизни, данное всем женщинам и о чем все молчат, потому что это дается всем. Но он коснулся этого впервые, и ему представилось, будто он открыл неведомый великий мир. Из этого чувства и разгорелась его безумная любовь. Он любил всю женщину мира, всю Дульсинею, в этом существе частного случая, в этой Альдонсе.
Ты это чувство к Дульсинее перенес на весь мир я стал о новой открытой для себя стране писать и открывать ее всем. То, чего не хватало тебе самому при открытии страны великой радости, внимания к частному (к этой обиженной твоим обезличением Альдонсе), ты восполнил особенным вниманием к мельчайшим подробностям в открытом мире, сообщением всему живому лица, всеобщим олицетворением, одухотворением. Прикасаясь к самой малой ничтожности мира, сообщая этому всему лицо, ты открываешь для всех позабытое, как забыта всеми великая Дульсинея, заключенная в обыкновенной девке Альдонсе.
Итак, все пятьдесят лет своего писательства ты провел, как образумленный Дон-Кихот, и теперь ты можешь по себе нам сказать, почему именно Дон-Кихот потерял здоровье свое и с ним способность внимания к частному и через это невнимание нанес всем обиду, начиная с мельницы, кончая Дульсинеей.
Тут было вначале, как взрыв, ослепительное обобщение.
Чем больше, и дальше, и глубже прохожу свою жизнь, тем становится все яснее, что Ина мне необходима была только в ее недоступности: необходима была для раскрытия и движения моего духа недоступная женщина, как мнимая величина.
Как будто это было задание набраться духа в одиночку, чтобы малый, слабый ручеек живой воды мог налить живой бассейн и эта скрепленная сила воды потом могла вертеть большую мельницу.
Подлежит анализу явление Фацелии, т. е. как бы вмещение Дульсинеи в Альдонсу: «Фацелия» — это как бы склад всех собранных мною за время разлуки богатств сознания.
Итак, чтобы понять мою «природу», надо понять жизнь мою в трех ее периодах: 1) от Дульсинеи до встречи с Альдонсой (детская Мария Моревна — парижская Варвара Петровна Измалкова), 2) Разлука и пустынножительство, 3) Фацелия — встреча и жизнь с ней.
И все вместе как формирование личности, рождающей сознание.
Коронный день апреля. Все сбросили зимнюю одежду и вышли по-летнему. Земля начала оттаивать.
На сильно разогретых опушках, усыпанных старыми листьями, невидимо исходящий пар в полной тишине всего воздуха создавал вихревые движения. Сухие листья, поднимаясь вверх, кружились в воздухе, как бабочки. И бабочки и зяблики порхали между листьями: не поймешь, где бабочка, где птичка, где лист.
Утром на еще желтой в зимней рубашке паутинно-плесенного цвета озими зеленели только края луж, а к вечеру вся озимь позеленела.
К вечеру леса вдали начали синеть и воздух стал как вуаль, почти как туман. Это пар, поднявшийся за день от земли, начал сгущаться. На тяге дрозды пели особенно выразительно, и я слушал на пне в полной чувстве свою литургию.
Первого вальдшнепа я прозевал, второй прошел стороной, третий свалился далеко, я его долго искал, и когда Норка наконец нашла его, показалась звездочка, и тяга кончилась. Но когда я укладывал ружье в чехол, один еще протянул.
В доме отдыха все собрались на кино. Мне пришлось пройти в грязных сапогах и с вальдшнепом между публикой. Все мне аплодировали, и я подарил нашей художнице два краевых пера вальдшнепа.
Чувство любви содержит в себе возможность рождения и роста нового человека, и если у любящих и не родится физическое дитя, все равно мы измеряем любовь по делам их, направленным к счастью нового человека.
В таком понимании любовь называется браком. Скорее всего творчество определяется таким же гармоническим соотношением мужских и женских элементов души человека, как и в браке, и рождением долговременных произведений искусства, и их влиянием на потомство.
Перемена в жизни березы с тех пор, как первый яркий и еще холодный предвесенний луч покажет девственную белизну ее коры.
Когда теплый луч нагреет кору и на белую бересту сядет большая сонная черная муха и полетит дальше;
когда надутые почки создадут такую шоколадного цвета густоту кроны, что птица сядет и скроется;
когда в густоте коричневой на тонких веточках изредка некоторые почки раскроются, как удивленные птички, с зелеными крылышками;
когда появится сережка, как вилочка о двух и о трех рожках;
и когда вдруг в хороший день сережки станут золотыми и вся береза стоит золотая; и когда, наконец, войдешь в березовую рощу и тебя обнимет всего зеленая прозрачная сень;
— тогда по жизни одной любимой березки поймешь жизнь всей весны и всего человека в его первой любви, определяющей всю его жизнь.
После обеда часок вздремнул и проснулся как будто в Хрущеве. Сколько в жизни ездил, искал, и в конце концов оказалось — искал того, что у меня было в детстве и что я потерял.
Фиалка в лесной тени запоздала, как будто дожидалась увидеть младшую свою сестру землянику, и та поспешила, обе встретились: весенняя сестрица, бледно-голубая фиалка о пяти лепестках, и земляника о пяти лепестках белых, скрепленных в середине одной желтой пуговкой.