Усталыми глазенками, выделявшимися на бледном, прозрачном лице, Петя посмотрел в ее заплаканные глаза.
— А где папа?
— Сейчас придет, сейчас придет, Петушок, солнышко мое, — зачастила Клава, а Вера почувствовала, что у нее щекочет в горле и застилает взор.
— Я здесь останусь, — сказала Олимпиада Андреевна. — Есть тут телефон, чтобы я могла сообщить об этом в Киев?
— Есть, Олимпиада Андреевна, — благодарно ответила Вера.
Петр Афанасьевич в этот день несколько раз приходил домой и снова возвращался на работу — он не находил себе места.
Вечером Пете стало легче, он выпил киселя. У его постели сидела уже другая сестра — Маша Убийбатько, толстая, добродушная девушка.
Клава вышла в кухню вскипятить чай. За вей вышел и Петр Афанасьевич. Он обнял жену, крепко прижавшуюся лицом к его груди, прикоснулся губами к мягким волосам и сказал вполголоса:
— Будет здоров Петя. Ему еще жить и жить. И тебе нужно быть здоровой. Держись крепче.
…Около трех часов ночи Веру разбудила испуганная сестра. Пульс у ребенка почти не прощупывался.
— Быстро зовите профессора! — приказала Вера сестре и закусила губу.
Случилось то, чего больше всего боялась Олимпиада Андреевна, — сдавало сердце мальчика.
— Камфару! — коротко сказала Олимпиада Андреевна сестре.
Под ее нетерпеливым взглядом Маша разбила ампулу. Дико посмотрев на неуклюжую сестру, Олимпиада Андреевна сама схватила шприц.
Ребенка еще долго кололи, вводя ему лекарства, усугубляя страдания и без того сжигаемого болезнью тельца.
Медленно и тяжело подняла Олимпиада Андреевна голову и сказала как приговор, как всегда произносились и будут, вероятно, долго еще произноситься эти слова:
— Медицина бессильна!
За свою долгую и трудную жизнь она много раз говорила людям эти слова. Но почему-то еще никогда ей не было так горько, так больно и стыдно, как сейчас.
Клава стояла у изголовья кроватки, уцепившись руками за спинку, молча, недвижимо, только лицо ее все больше и больше чернело. И вдруг, когда Олимпиада Андреевна поднялась, она упала, забилась головой о пол и закричала так, что этот нечеловечески громкий и тонкий звук как ножом полоснул по сердцам присутствующих, сорвал с постелей соседей, и сторожа, задремавшего у склада, как ветром сдуло с узенькой приступочки. В испуге подхватил он свою берданку без патронов и долго прислушивался, наставив к ветру волосатое, более чуткое, правое ухо. Затем снова опустился на приступочку, запустил пальцы в бороду и, засыпая, пробормотал:
— Привидится же такое…
23
— По какому праву вы меня об этом спрашиваете?
— Без всякого права!
Лене вдруг показалось, что этот человек с грубоватым, хмурым лицом, с недоверчивым, недобрым взглядом может ее ударить.
Они стояли в коридоре редакции, у окна, выходившего во двор с волейбольной площадкой. Играли девушки. Одна из них принимала картинные позы и часто мазала.
— Без всякого права! — повторил Павел. — Но совесть какая-то должна у вас быть? Обманули человека. Стукнули его ногой ниже живота. Надо же хоть сказать — почему…
Лена решила, что сейчас она молча повернется и уйдет. Но вместо этого она почему-то спросила:
— Где я вас видела?
— В парадном. Вы там с Алексеем о книгах говорили.
Румянец, как всегда, выступил у нее вокруг глаз, а потом разлился по всему лицу.
— Я не желаю с вами разговаривать, — сказала она и ушла.
На этих днях Лену перевели в промышленный отдел редакции. Сделали это по ее просьбе. Она поговорила с Бошко, потом вместе с ним пошла к редактору.
— Я думаю, — подергал себя за усы Бошко, — что нам нужно поддержать желание молодого журналиста потрудиться в промышленном отделе. Все выпускники факультета журналистики стремятся работать в отделе культуры. Им нравится ходить в кино, в театры, на выставки собак. А Елена Васильевна — наоборот — хочет ездить на шахты, на стройки.
— Хорошо, — сказал Дмитрий Владимирович, — мы это обдумаем. Кстати, вы говорили Александровой о своем желании перейти в другой отдел?
— Говорила.
— И что же она?
— Не возражает.
Дмитрий Владимирович сейчас же, как только от него ушли Бошко и Лена, пригласил к себе Александрову.
— Как же так? — спросил он. — Вы взяли к себе молодого работника, собирались будто бы оказывать на него хорошее влияние?.. А теперь, как я слышал, не возражаете против перехода этого работника в другой отдел?
— Да, не возражаю, — ответила Александрова. — Санькина меня очень разочаровала. Она заражена скептицизмом…
— Ай-ай-ай, — посочувствовал Дмитрий Владимирович. — Какое чудовище мы взяли в редакцию! И как же вы полагаете — она пришла к нам такой испорченной или здесь на нее оказали плохое влияние?
— Не знаю. Но думаю, что зерна неверия и скепсиса, брошенные Ермаком, упали на благодатную почву.
Дмитрий Владимирович внимательно, с заметным любопытством посмотрел на Александрову.
— А не скажете ли вы мне — почему вы так озлоблены? Что с вами случилось?
— Со мной — ничего, — в ее голосе прорвались нотки раздражения. — И я ничуть не «озлоблена», как вы изволите квалифицировать мое состояние. Я просто непримирима к идейным противникам. К ревизионистам…
— Да, это я замечал, как и то, что все, что вам не по вкусу, вы готовы называть этим словом. Не слишком ли легко вы им разбрасываетесь? Тем более что — насколько мне это известно — как в своих многочисленных научных трудах, так и в своей выдающейся общественно-политической деятельности Лена Санькина в лучшем случае, умело скрывала свою приверженность к ревизионизму.
— Вы можете шутить. А мне не до шуток, когда я вижу, что поколение журналистов, призванное сменить вас с вами, будет таким, как эта Лена.
— А я очень рад этому! — выпалил Дмитрий Владимирович с внезапной яростью.
Александрова хотела ответить, но удовольствовалась тем, что сжала губы, приподняла брови, молча повернулась и ушла.
Когда Лена перешла в новый отдел, Бошко, хитро прищурившись и собрав в складки лоб и лысину надо лбом, спросил:
— Вы плавать умеете?
— Нет.
— А как лучше всего научить человека плавать, знаете?
— Не знаю.
— Бросить его в воду. Он побарахтается и выплывет. Так вот. Поезжайте на строительство компрессорной станции газопровода. Это тут недалеко, под Киевом. Разберитесь в причинах отставания этого строительства и не возвращайтесь в редакцию до тех пор, пока не напишете об этом корреспонденции…
Он сложил руки и постучал пальцами одной руки по косточкам другой.
Лена поморщилась. Она никак не могла отвязаться от этой глупой привычки — примечать, как человек складывает руки.
Чудаковатый, длинноногий Сева Кружков с их курса объявил однажды, что он вычитал в старом учебнике графологии верный способ определять, сильный или слабый характер у человека. Если человек складывает пальцы так, что большой палец левой руки у него оказывается сверху, — значит, слабый характер. И наоборот: если сверху правый — сильный. У всего курса, если верить этому признаку, характер был слабый. Лена понимала, что это — чепуха. И все же с тех пор присматривалась — складывает ли кто-нибудь пальцы иначе, чем она.
— А может… — нерешительно сказала Лена.
— Справитесь, справитесь, — прервал ее Бошко. — Поезжайте.
…В компрессорном цехе шел монтаж трех последних газомоторных агрегатов. Огромные машины встали на предназначенные для них места. Основной бригадой, занятой на регулировке и ревизии компрессоров, была бригада Петра Афанасьевича.
На лице Петра Афанасьевича после смерти сына появилось несвойственное ему усталое, безразличное выражение. Павел видел однажды, как он присел на корточки, чтобы подогнать поршень одного из цилиндров, задумался и просидел так полчаса или час, пока начальник участка не обратился к нему с каким-то вопросом.
После того непереносимо тяжелого дня, когда похоронили Петю-маленького, никто из рабочих, с которыми Петр Афанасьевич трудился, из соседей, с которыми жил, не выражал ему сочувствия и соболезнований. Однако общее сочувствие и заботу Петр Афанасьевич ощущал во всем — и в том, как бережно разговаривали с ним товарищи, как дома он всегда заставал какую-нибудь женщину, пришедшую к Клаве, чтобы не оставлять ее наедине с тяжелыми мыслями.