На следующий день Паша пришел к старшине Зотову за увольнительной.
— Не дам, — сказал старшина. — Меня уже майор Рубцов вызывал… Думаешь, она придет?
— Придет, — сказал Паша. — Я не думаю. Я сердцем чувствую. Сердце мне говорит.
— У тебя сердце, а у меня майор, — сказал старшина. — Правда, он оговорку сделал, сказал, если очень уж просить будет — дай… На. — Старшина вынул из стола уже заготовленную увольнительную. — Деньги есть?
— А зачем? — спросил Паша.
— Там на штрассе немцы что-то вроде кафе открыли. Ликер продают мятный. Зеленый, как болотная херня. Кофе свекольный — тоже херня. И пирожные вот — с ноготь. Подворотничок пришей чистый.
— Есть у меня в мешке деньги, — сказал Паша. — Каждый месяц давали…
— И чтобы в лучшем виде! — сказал старшина, повысив голос. — Без рук! Если патруль спросит, куда увольнительная, скажешь — отпуск за отличную службу… А может, за клеем?
— За клеем я вчера ездил.
Сейчас те приятели, что помладше, говорят Писателю Пе, задетые за живое его свободным характером и независимым способом жить, — мол, ты старше нас на войну. Но эта фраза по сути своей лишь фигура для украшения речи над гробом усопшего. А на самом деле каждый солдат на войну моложе, потому что недолюбил, и, если он понимает это и если он не глуп, он умрет молодым. Посмотрите на тех, кто прибавил войну к своему возрасту — они быстро состарились, превратив свою жизнь в служение прошлому и ничего не ожидая от будущего, кроме признания в непомерной прогрессии их заслуг перед Родиной, считая уже само собой пребывание в армии актом беспримерного подвига.
Красивая бесподобная студентка милая Мария передернет плечами: мол, все это липа и яблоневый цвет — на войне барышень волокут в кусты, а не купаются с ними в светлых струях теплого озера. Студентка Мария знает. Она все знает. Знает, что и любви, как таковой, нет, есть только желание барыша.
В небе над теплой землей шла своя непредсказуемая деятельность. Туча, брюхатая и одинокая, наползала на озеро.
Паша глядел на нее без злости: дождь — явление преходящее, он же, Паша, шел к вечному.
Когда Паша вбежал на пляж, там было пустынно. Лишь одна фигурка боролась с ветром. Она была в синем платье с белыми пуговицами и белым воротником. В белых туфлях на низком каблуке и с зонтиком. Зонт был широкий мужской, даже стариковский. Наверно, она схватила его впопыхах.
Они стояли друг против друга и как бы боялись один другого, и как бы один у другого просили прощения, и оба чувствовали одну и ту же боль в переносице. Ветер толкнул их друг к другу. Она протянула Паше зонт, предлагая укрыться под зонтом от дождя и как бы отдавая себя тем самым в объятия Паши, поскольку под зонтом, не прижавшись друг к другу, укрыться от дождя невозможно.
Паша взял зонт, но встать к девчонке близко не смог. Тогда он воткнул зонт ручкой в песок глубоко, чтобы ветер не вырвал. Прокопал каблуком вокруг зонта канавку и стащил гимнастерку.
— «Анна унд Марта баден!» — заорал он запомнившуюся на всю жизнь фразу из учебника немецкого языка. Быстро раздевшись, он запихал под зонт всю одежду.
И девушка, вдруг поняв, что их спасение в озере, сбросила платье, туфли. Надела резиновую шапочку, но тут же и ее сбросила. Паша сложил все под зонт.
Стихия низринулась на них. И они с криком спрятались от нее в воде.
Когда они подплыли к плоту, дождь уже перестал. Они вылезли на плот и упали на мокрые теплые доски, уже начавшие куриться паром. На них снизошла та минута, которая отключает от сердца все заботы бытия, которая растягивается в щемящую бесконечность, которая впоследствии будет освещать долгое одиночество памятью соприкосновения со счастьем.
Солнце вышло из похудевшей тучи.
Паша ткнул себя в грудь и сказал:
— Паша. — Взял девушкину руку и поцеловал.
— Эльзе, — девушка сползла с плота в воду и обрызгала Пашу, и поплыла, засмеявшись.
Паша тут же поплыл вслед за ней.
На пляже уже появились ребятишки. Они возились в мокром песке, строили неприступные крепости и замки, шпили которых обваливались, подсыхая на солнце.
Паша чуть было не опоздал на свидание — он разведывал путь в кафе.
Немцы, сидевшие за чашкой свекольного кофе, смотрели на Пашу и Эльзе неодобрительно. Паша спиной ощущал их взгляды, как падающие за ворот ледяные капли. Ему казалось, что Эльзе сейчас не выдержит и заплачет. Она, собственно, ребенок. Какое у нее мужество?
Паша посадил ее за столик, подошел к стойке, вынул из кармана пачку марок и попросил цвай кофе и фюр аллес кекс. Получилось немного. Он поставил тарелку перед девушкой и поцеловал ее в маковку, как целуют сестренок.
Немцы, казалось, перестали дышать. Но когда он это проделал в полном соответствии с болью своей стесненной души, они, не увидав в его поведении фальши, улыбнулись. В их улыбках не было одобрения, но уже была задумчивость.
Из-за стола в углу поднялся однорукий инвалид, подошел к Паше, в руке у него была рюмка зеленого ликера.
— Жизнь идет, — сказал он.
Паша встал, они чокнулись — Паша свекольным кофе — и выпили стоя.
В этот момент, как в театре, отворилась дверь — вошел патруль. Старший лейтенант и два автоматчика. Офицер подошел к Паше, спросил увольнительную. Паша подал.
— Вам увольнительную дали не для того, чтобы вы сидели в пивной.
— Мы кофе пьем, — ответил Паша.
Старший лейтенант посмотрел на испуганную Эльзе равнодушным усталым взглядом, даже не посмотрел, а как бы размазал ее.
— Доложите своему командиру, что я наложил на вас трое суток ареста.
— Слушаюсь, — сказал Паша.
Однорукий инвалид придвинулся к офицеру боком, как птица.
— Нехорошо, — сказал он. — Война нет. Жизнь! Цветы…
Старший лейтенант похлопал инвалида по плечу.
— Все правильно, — сказал он по-немецки. — Мы еще просто не знаем, как нужно вести себя в такой ситуации.
«Ну чего тут знать? — подумал Паша. — Ну чего тут знать?» — Ему стало весело.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите допить кофе и проводить девушку до дому?
Старший лейтенант задумался. Автоматчики смотрели на него с нескрываемым интересом.
— Разрешаю, — наконец сказал он.
Паша щелкнул каблуками, чего сам от себя никак не ждал, сел и принялся небольшими глотками интеллигентно пить кофе, глядя на Эльзе и улыбаясь.
Про интеллигентность я с его слов пишу, хотя Паша это мог, была у него какая-то сдержанность в движениях и в выражении чувств.
В глазах у старшего лейтенанта и автоматчиков появилась тоска. Когда они выходили, лица их были суровы и слепы.
Это все, что Паша рассказал нам о девушке Эльзе. Больше он не рассказал ничего. Но начал он пропадать.
Тут и случилась наша охота.
Мертвый Егор лежал, улыбался. Он был охотник, мечтал об охоте, и на охоте умер. Косуля даже не убежала. Она смотрела на нас с холма, наклонив голову. Видимо, до сих пор бог оберегал ее для каких-то своих интриг.
И мы не знали, что наше положение было усугублено тем, что буквально за день до злополучной охоты Паша подал командиру роты рапорт: «Прошу полагать меня женатым…» Формулировку ему, матерясь и размахивая кулаками, подсказал старшина Зотов.
Когда Паша умер, мы с Писателем Пе уже больше месяца числились в музвзводе. Писатель Пе бухал на барабане, я пумкал на теноре — «эс-та-та… эс-та-та… па-па…»
После тихих похорон Егора нам совсем тоскливо стало в разведроте. Демобилизовались старики, пришла молодежь, которая, как мундирчик, надела на себя славу нашего подразделения и чувствовала себя в нем ловко, как в своем. Нам, увы, этот мундирчик жал.
И вот лежим мы с Писателем Пе на стадионе. Где военные остановились, там сразу: стадион, сортир и кухня. Мимо нас идет какой-то бледный, высокий незнакомый старшина.
— Это капельмейстер. Врубайся, — прошептал мне Писатель Пе и громко так: — Не знаю, не знаю. Симфонизм тебе не горох. Тебе бы только пальцы. Ты не прав. Я виртуозности не отрицаю, но тема и звучание должны развиваться вширь.