Тяжелый влажный воздух давил точно ноша. Анна дышала с трудом.

— Ой, да ты еле идешь! — заметила вдруг Руфь.

— Нет-нет, все нормально. Послушай, Руфь, ты ведь всякое видела в жизни, я расскажу тебе сейчас одну очень печальную историю… Здесь, неподалеку живет девушка — кумушки судачат о ней с утра до вечера, — ну, в общем, у нее был роман, связь… Мне ее так жаль. Понимаешь, она замужем, и она думает… она знает, что отец ее ребенка — не муж… Представляешь, какой ужас!

— И ты ее жалеешь?! По-моему, она просто шлюха!

— Ну да, конечно, она совершила страшный грех… Но все-таки таких женщин можно пожалеть… Она, бедняжка, сделала ошибку, одну-единственную, а теперь… Я даже не знаю, чем ее утешить…

— Утешить?! Мой тебе совет, держись от нее подальше. Нам такие подруги ни к чему.

— Да она никакая не подруга… Но что с ней станется?

— Это совершенно не твоя забота! Что посеешь, то и пожнешь — пускай сама расхлебывает. Верно?

— Да, пожалуй, ты права.

Новое существо во чреве подрастало, шевелилось. Я должна любить его, мечтать о его появлении, равнодушно думала Анна. Но заставить себя не могла. Бедное, бедное дитя, оно живет во мне, кормится мною, а я его не хочу. Ночь напролет Анна лежала без сна. Пальцы Джозефа разжались — уснул; засыпая, он всегда держал ее за руку. Если б можно было рассказать ему, выплакаться, если б он мог помочь!

Если бы… Но нет, признаваться нельзя. Порой слова правды едва не срывались, и Анна в страхе сжимала губы еще крепче. Слова эти имели свой вкус. И форму, и цвет — кроваво-красные в черной кромешной тьме. Даже звук имели они: тот, которым прорежут, вспорют тишину комнаты.

Ужас пробегал по телу живой и колкий; волоски на руках в ознобе вставали дыбом.

Джозеф говорил:

— Интересно, как воспримет ребенка Мори? Мори, кого ты хочешь — братишку или сестренку? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Туг, на углу, квартира освобождается. Пять комнат на втором этаже. Пора нам из этой ямы выбираться. А через годик-другой вообще заживем! Может, и на Вест-Энд-авеню переедем. Чем черт не шутит! По крайней мере, есть за что бороться, а? — Он подкидывал Мори повыше, ловил и, усадив к себе на плечо, спрашивал: — Как, сынок? Хочешь жить на Вест-Энд-авеню? Понравится тебе там?

Господи, он не видит, как мне плохо! Я же задыхаюсь, погибаю…

Анна сняла с полки сборник стихов. В нем три раздела: «Утешение. Мужество. Страдание». Прочитала «Invictus» Хенли — напыщенная галиматья! И дальше — до Киплинга и Шекспира. Утешения не было. Мужества тоже не прибавилось. Все надо искать в самой себе. Она отложила книгу.

Однажды в субботу днем сказала:

— Я хочу присмотреть себе шляпку. Побудь с Мори, ладно?

— Конечно. Но ты-то куда? Того и гляди дождь пойдет.

— Возьму зонтик. — Надо во что бы то ни стало вырваться из дома. Ночью ей снился нож, длинный, зловеще кривой нож. Кто-то приближался к ней во сне с занесенным для удара ножом. Но кто возьмет на себя труд ее убить? Нет, она должна сама, сама…

По всей ширине Бродвея — машины, катят и катят нескончаемым потоком в потоках дождя. Надо просто шагнуть под троллейбус, вот сейчас, когда он едет с горки, просто сойти на мостовую — и все. Очень просто… А Мори? Как же он? Мой родной, мой мальчик?

Она пошатнулась под порывом ветра. Сердце стучало громко и гулко. Семимесячный плод оттягивал чрево тяжким бременем. Нет, мужества нет. Ни капли. Сейчас упаду. Споткнусь, упаду и выкрикну правду — всю, до последнего слова… Я больше не могу, я схожу с ума…

Ветер плескал ей в лицо пригоршни маслянистого дождя, струйки стекали за воротник, мокрая шерсть липла к шее. Новый порыв ветра, новый натиск обезумевшего ливня. Небеса потемнели, сомкнулись. Люди, чертыхаясь, рванули в арки, под козырьки подъездов и карнизы — лишь бы укрыться. Под ногами оказались широкие плоские ступени: почта или школа? По ступеням бежали люди. И Анна поднялась следом — куда-то, где сухо и тихо.

Церковь. Впервые в жизни она попала в церковь.

По стенам, с трех сторон, статуи и картины. Молодой, полный жизни и сил человек с яркими соломенно-желтыми волосами извивается на кресте. Женская фигура из бледно-голубого гипса: должно быть, Мария, они зовут ее Матерью Божьей. Анна закрыла глаза. Шляпку я так и не купила, Джозеф удивится, что я шаталась целый день под дождем, да еще без толку.

Зазвучал орган. Смолкнул. Снова зазвучал. Кто-то упражняется. Музыка курилась, точно дым, взмывала вверх за золоченым алтарем и оседала клубами по углам. Анна села, уткнулась лбом в спинку передней скамьи и заплакала.

Боже, услышь меня. Я пошла бы в синагогу, но она теперь закрыта. Нет, не пошла бы — вдруг кто увидит? Боже, я не знаю даже толком, верю ли я. Джозеф, тот верит по-настоящему — вот бы и мне так… Но все-таки, Боже, услышь меня и подскажи, что делать. Мне двадцать четыре года. Только двадцать четыре. Впереди еще столько лет, у меня нет сил их прожить.

Чей-то голос:

— Дочь моя, у вас горе?

Подняла глаза: молодой священник в длинной черной сутане, вместо пояса — металлическая цепь. Никогда прежде она не видела священника так близко. Дома, в местечке, они, завидев священника, переходили на другую сторону улицы.

— Я не католичка, — сказала она. — Просто там дождь…

— Это не важно. Сидите, сколько хотите. Но быть может, вы хотите поговорить?

Живой человек, с хорошим добрым лицом. И она никогда больше его не увидит.

— Да, у меня горе. Я хотела бы умереть.

— У каждого в жизни бывает такой день. — Священник присел на переднюю скамью.

С чего же начать?

— Муж мне верит, — прошептала она. До чего ж глупое начало. — Он говорит, что может доверять на всем свете только мне одной. — Священник молча ждал продолжения. — Он говорит, что знает: я никогда ему не солгу. Никогда…

— А вы солгали?

— Хуже. Намного хуже. — Она отвернулась, не смея взглянуть на священника. Нет, на статуи и картины тоже нельзя. Лучше на пол и на свои руки на коленях. — Но как же, как я вам-то скажу? Вы подумаете, что я… Вы не захотите слушать… Вы такого не слышали…

— Я слышал все.

Нет, такого — никогда. Я не могу произнести это вслух. Не могу. Но и в себе носить не могу. Не выдержу больше.

— Это связано с ребенком, которого вы ждете? Верно?

Она не ответила.

— Ребенок не от мужа?

— Да, — прошептала она. — Господи, лучше бы я умерла!

— Вы не вправе произносить такие слова. Только Богу известно, что лучше, Он решает сам.

— Но я не заслужила, мне нельзя жить!

— Жизнь заслужил всяк живущий. И ребенок ваш, еще не рожденный, тоже.

— Если б я могла искупить вину! Понести наказание…

— Вы что же, думаете, что останетесь безнаказанны? Вам предстоит искупать вину каждый день, до конца жизни.

Орган, было смолкший, заиграл вновь. Тихая музыка курилась туманной дымкой.

— Я искала в себе мужество сказать Джозефу правду. Но нет, я не могу.

— Зачем говорить ему правду?

— Чтобы быть честной. Чтобы очиститься.

— Какой ценой? Лишив его покоя?

— Вы думаете?

— А вы сами задумайтесь, хоть на миг.

Но думать нет сил. Все как в тумане, а ясно проступает только одно — лицо сына. Он сидит на кухне, на полу, и ест яблоко.

— Быть может, вы любите того, другого человека?

— Нет. Я люблю мужа. — Как легко это сказалось. И это правда. Правда, хотя… Все, все: покой, самая жизнь, уважение к себе, а главное, Мори, сокровище мое, Мори — на одной чаше весов, а на другой — краткое, ни с чем не сравнимое блаженство.

— Так, значит, мне с этим жить?! Всю жизнь?

— Живут же слепые. Живут калеки. Люди рождены, чтобы жить. — Священник вздохнул. — Люди очень мужественны. Диву даешься, откуда они порой черпают силы.

— Мое мужество и силы кончились.

Голос священника ровный, бесстрастный: ни упрека в нем, ни сочувствия.

— Вы обретете их снова. И возблагодарите Бога за то, что Он помог вам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: