Наевшись, Джозеф откинулся на стуле и удовлетворенно вздохнул. Вокруг него близкие, любимые люди, все они вместе, все сыты. По нынешним временам не так уж мало.
Молодежь выбралась из-за стола, старшие остались, и тут Джозеф произнес:
— Я должен вам кое-что сообщить. На прошлой неделе я встречался с президентом банка. Я ведь все ломаю голову, пытаюсь придумать для нас подходящее дело. Сколько можно ждать у моря погоды? Мечтать, чтоб удача — как там поется? — «позвала за поворот». Я пришел к нему и сказал: «Послушайте, господин Фербанкс, вы нам кое-что задолжали. Я не имею в виду деньги, хотя мы получили по пятьдесят центов вместо вложенного доллара. Ну да ладно, я не жалуюсь, такая теперь жизнь. Но вы должны дать нам шанс заработать. Мы намерены заняться эксплуатацией зданий…»
— Кто это «мы»? — перебил Малоун.
— Погоди, дай закончить. — Джозеф предупреждающе поднял руку. — Я ему сказал: «Доверьте нам ваши дома. Мы с партнером сумеем о них позаботиться. Видит Бог, мы их достаточно понастроили, знаем нутро любого здания до винтика и кирпичика». И он сказал, что подумает!
— Он не отдаст нам дома, — угрюмо отозвался Малоун. — У банка есть свои эксплуатационщики, они работают вместе много лет. С какой стати им вдруг менять коней?
Джозеф улыбнулся:
— С какой стати, не знаю, но они это сделали. Он звонил сегодня днем. Нас ждут в понедельник.
Малоун раскрыл рот. И позабыл его закрыть. Наконец он сглотнул и завопил:
— Черт меня побери! Вот это человек! Вот это голова! Если это не гений, то кто, по-вашему, гений? И самый лучший на свете друг! Другого такого не было и не будет! Давайте выпьем за него, а уж потом за нашу удачу! — Малоун встал и поднял пустой бокал.
Анна предостерегающе сдвинула брови: Малоуну на сегодня достаточно. Но Джозеф сделал вид, что не заметил сигнала, и поставил перед другом бутылку. Хочется человеку выпить — пускай. Не такой нынче день, чтобы его останавливать. Ведь он улыбается, смеется, а они уже несколько лет не слышали его смеха!
— Послушайте, — сказал Малоун, — я хочу рассказать, как мы съездили за границу. Тот самый единственный и незабываемый раз, будь проклят тот день, когда я надумал ехать! Поскольку окажись я тогда в Нью-Йорке… а, черт, это уже другая история. Так вот. Приехали мы к родственникам в Вексфорд, этакий захолустный, провинциальный городишко. Туалет в гостинице на другом конце коридора. А холод! Не помню, чтобы я где еще так промерз. Ну, говорю я своему двоюродному братцу — он маленький такой, крепкий старичок, по дому ходит в шерстяной шапке, — я ему говорю: «Фиц, мы с женой хотим пригласить сегодня всю семью. Я закажу шикарный ужин, а ты обойди всех, позови, ладно?» Ну, он пообещал. Мы с Мери назаказывали отбивных, пирогов, того-сего и выпивки сколько душе угодно. Вернулись приодеться, спускаемся, а родственнички уж тут как тут. Сколько бы вы думали? Хотите верьте, хотите нет, но клянусь: их было пятьдесят четыре! Пятьдесят четыре рта! К счастью, у меня были при себе туристские чеки, потому что ели они словно их сто пятьдесят четыре.
Он уселся и громко расхохотался. Потом лицо его вдруг стало серьезно, и на глазах показались настоящие, отнюдь не от смеха, слезы. Он вытер их ладонью.
— Какой же я был дурак! Какой дурак! Забраться так высоко и — ухнуть в такую пропасть!
— Да ладно тебе, — сказал Джозеф. — Дело случая. Если б, к примеру, ты продал свои акции за месяц до краха, был бы сегодня миллионером.
— Это точно. А будь у моей тетки яйца, она доводилась бы мне дядькой.
— Малоун! — в ужасе воскликнула его жена.
— Оставь его, — сказал Джозеф. — Детей рядом нет, а нам всем слышать это слово, думаю, не впервой.
Анна тихонько засмеялась. «Она так молодо выглядит, — подумал Джозеф. — Несмотря на все наши беды, она по-прежнему молода и прекрасна. Что бы я без нее делал, как жил?» Анна снова надела фартук и принялась убирать со стола. На миг задержалась возле своего портрета — того самого, в резной золоченой раме. Он висит между окон. И Джозеф враз вспомнил весь их общий путь, с того дня, когда на ступеньках дома на улице Хестер он предложил Анне выйти за него замуж. Тогда и началась настоящая жизнь.
Анна на портрете изображена как принцесса крови. Сидит в кресле с высокой спинкой, одна рука — с бриллиантовым кольцом — покоится на подлокотнике; другая — на коленях, ладонью вверх. Бледно-розовое, точно нутро раковины, шелковое платье ниспадает спокойными складками до самого пола. А на лице, в неуловимом изгибе улыбающихся губ притаилось удивление.
Экспресс до Бар-Харбор мирно катил сквозь тьму, постукивая и позвякивая на стыках. Из Нью-Йорка выехали часа полтора назад; проводники уже откинули полки в спальных вагонах, приготовили постели; сидячий вагон с широкими окнами, где расположился Мори, постепенно пустел. Вот мужчина напротив — аккуратный, подтянутый, в летнем костюме, примерно папиного возраста — отложил газету, взглянул на Мори и улыбнулся.
— Ездил к родным на каникулы?
— Нет, еду в гости к друзьям. Тут недалеко, на побережье.
— Что ж, желаю хорошо отдохнуть. Мы ведь свои люди, оба из Йеля.
— Спасибо. Но как вы узнали?
— По эмблеме на чехле теннисной ракетки. Я видел, как ты садился в поезд. Я в твои годы был страстным теннисистом.
— Отличная игра, — вежливо отозвался Мори.
— Это точно. Я и теперь люблю постучать, если выдается свободное утро. — Он встал. — Развлекайся, сынок, пока молод. Это лучшие годы в твоей жизни.
— Да, сэр.
Кивнув на прощание, мужчина вышел. Мори еще посидел, провожая взглядом россыпь огоньков небольшого города. Экспресс катил через штат Коннектикут. «Лучшие годы в твоей жизни». Расхожая, избитая фраза. Таких в языке полно, и люди средних лет питают к ним особое пристрастие. Впрочем, лучше порой и не скажешь.
Недавно Мори открыл для себя, что в жизни все не так просто, и считал это открытие признаком взрослости. Поэтому в Йель он попал со смешанными чувствами. Вначале он был безмерно горд. Родители, в основном мать, в наивности своей ни минуты не сомневались, что сына примут. Да и директор школы всячески уверял, что если уж кому из выпускников суждено поступить в Йель, то это будет он, Мори. Поэтому Мори радовался: он никого не подвел и не огорчил. В то же время в душе копошилось чувство вины, поскольку учеба в Йеле взваливала на семью дополнительные финансовые тяготы. Из-за этого он был обязан — просто обязан! — учиться как можно лучше.
— Ты счастливчик, Мори, — говорили ему отцовские друзья. — Йель! В такие времена! У тебя не отец, а золото!
Эти усталые, озабоченные люди глядели на него и тяжело вздыхали. Его счастливая юность казалась им иным миром, тайной за семью печатями. И мир был воистину иным. Времена года сменяли друг друга строгой чередой: от золотой осени к окончанию курса, к празднику под церемонную музыку среди старых развесистых деревьев, и снова — к осени. И так четыре долгих года — целая вечность! Счастье его было безмерно, и хотелось лишь одного: чтобы оно длилось. Вот бы остаться в Йеле навсегда! Порой далеко за полночь он откладывал учебники и садился к окну, чтобы надышаться покоем. Какой же стариной веет от этих деревьев и зданий, как безмятежно спят они в белизне зимних ночей. Их корни глубоки. Им не о чем беспокоиться. Никому и никогда не придет в голову прокладывать тут метро, никто не посягнет на них, не срубит и не разрушит.
Он подумал, что в последнее время его посещают неожиданные мысли. Они были неожиданны даже для него самого и уж вовсе не вязались с тем Мори, к которому привыкли люди. Ведь он всем всегда казался везунчиком, победителем — в спорте, в учебе, в жизни. Ну, учеба и в самом деле давалась ему легко. И, честно сказать, не из-за особого рвения, а благодаря исключительной памяти. Память помогала и в компании: шутки и байки делали его «душой общества», «своим парнем» или «светлым человечком» — выбор характеристики зависел от возраста тех, кто ее давал. Теперь же Мори что-то притих, почти впал в меланхолию. О причинах он старался не думать. Так в конце концов, наверно, и взрослеют.