— Ох, Мори! — сказала она вслух. — Айрис, Джозеф…
В двери повернулся ключ, вошла Айрис.
— Ты все читаешь? Папа дома?
Как всегда, первый вопрос о папе.
— Нет, он будет поздно. — Анна встала, приблизилась к дочери. — Айрис, — проговорила она и, откинув прядь с ее лица, поцеловала в лоб.
— Мама, что ты? У нас беда?
— Нет-нет. Просто ты мне очень дорога. Ты — моя дорогая.
Айрис встревожилась и смутилась:
— Мама, но со мной все в порядке.
— С тобой ничего никогда не должно случиться. Слышишь, ничего!
— Ничего и не случится. Иди спать, мама. Возьми книжку и ложись. Ты скоро уснешь.
Сон. Сон — это спасение, если он придет, если захочет прийти. Ему ведь тоже не прикажешь. Приходит сон, а с ним и покой — если захотят. Мысли бегут, наскакивают друг на друга. Айрис, Джозеф, Мори. И Эрик. И Пол. Мысли вздымаются, как океанские валы, сталкиваются, опадают, вздымаются снова. И покой все не приходит. Не хочет.
Однажды душа снова шевельнулась, потребовала деятельности. Такое настроение Джозеф называл «приступом уборки». Анна принялась приводить в порядок шкафы и полки, залезла в ящики, куда никто не заглядывал в течение многих лет.
Нижний ящик стола, что стоит в прихожей, забит открытками от друзей, квитанциями, письмами, приглашениями на свадьбы. Вот эту фамилию она даже вспомнить не может — она из тех времен, когда малознакомые люди ходили друг к другу в гости и щедро угощались за чужой счет. Так, это можно выбросить, а вот пачка писем от Дана, из Мексики. Он пишет, что большинство населения — индейцы, что сохранились великолепные памятники их древней культуры и они до сих пор говорят на своих древних наречиях. Хорошо бы увидеть все это своими глазами, повидаться с Даном, но им это не по карману. А вот письма от Айрис, за 1929 год, когда они ездили в Европу. «Дорогие папочка и мамочка! Когда вы вернетесь?» А вот свадебная открытка от Эли, из Вены: «Сочетаются браком Элизабет Тереза и доктор Теодор Штерн». Острые готические буквы напоминают средневековые шпили Центральной Европы. Неужели эти письма, эта бумага, которой касались их руки, — единственный след канувших в бездну людей? Она провела пальцами по выпуклой готической вязи и вернула открытку обратно в ящик. Вот письмо от Мори из Йеля. Вынуть из конверта? Прочитать? Нет, как-нибудь в другой день. И она положила письмо в ящик, зная, что другой день — день, когда станет легче, — не наступит никогда.
После смерти Мори, в ту долгую, слякотную, грязную весну, когда солнце, казалось, никогда не явится на помощь и не согреет землю, когда пришли письма из Вены — она помнит, как они, уже вскрытые, белели на столе в столовой и кричали, обвиняли, проклинали, обжигая руки каждым словом, — так вот, в ту весну она, не находя себе места, металась по квартире, и ноги неизменно приводили ее в комнату Мори. Она заглядывала в каждый уголок, ища ответа. Почему? За что? Нашла спортивную тапочку, комментированное учебное издание «Юлия Цезаря» с именем Мори, выведенным яркими зелеными чернилами. Рядом красовался шарж: толстяк с трубкой во рту. Может, учитель, с которым читали Шекспира? Нашлось и смятое знамя: «За Бога, Отечество и Йель». И грамота от Красного Креста за успешный заплыв на сто ярдов кролем на спине. Или треджен-кролем? Что такое треджен? Все это нашлось, не нашелся только ответ. Она жаждала работы, тяжкой, изнурительной работы, жаждала таскать кирпичи или камни, чтобы сломать ногти в кровь, чтобы содрать кожу, чтобы упасть в изнеможении.
О Мори они больше не говорили. В день его рождения Джозеф не сказал ни слова. Возможно, забыл, у него вообще плохая память на даты, но, возможно, и помнил. Джозеф непредсказуем. Долгое время после смерти Мори ей казалось, что Джозефу легче, что вера придает ему силы. Она завидовала ему, когда он твердил, что мы должны возблагодарить Бога и в страдании нашем. И не только твердил, но, очевидно, и верил в это. «Так сказано в кадише, поминальной молитве, и недаром мы возносим ее Богу в дни смерти», — говорил он и принимался объяснять, серьезно и пространно, что надо молиться, дабы когда-нибудь нам дано будет узнать, за что мы страдаем. «У страданий, как у всего на свете, есть своя причина», — добавлял он. И не знай она, что он никакой не лицемер, а честнейший человек на свете, подняла бы его на смех.
Джозеф верил в грех и возмездие за грехи. Но в чем грех Мори, чем он заслужил такое наказание? И чем согрешил ребенок, лишившийся разом обоих родителей? Если б я верила в возмездие, давно бы уже потеряла рассудок. Потому что считала бы смерть сына возмездием за собственный грех.
За свою жизнь она прочитала слишком много о примитивных языческих религиях, слишком много Фрейда — об инстинктивном поиске фигуры отца, — точнее, не Фрейда, а статей о его теориях. Все это не могло не поколебать веру, которая жила в ней с детства. Сейчас она не могла бы, положа руку на сердце, сказать: «Да, я верю» — как не могла пока сказать: «Нет, я не верю». Скорее всего, она хотела верить, и это иногда получалось, но ни в какое сравнение с глубокой и неподдельной верой Джозефа это чувство, конечно, не шло.
И все же сколько страданий он скрывал и, возможно, скрывает от нее и теперь? Однажды ночью, спустя несколько недель или месяцев после того февраля, она лежала, глядя на белесый прямоугольник неба в окне — живя так высоко, они лишены даже утешительного трепета листвы, — лежала и вспоминала деревья своего детства, когда сразу за окном чердака шелестели летом теплые, пыльные листья, а осенью и зимой ветки стучались и царапались в окна. А здесь, в городе, ты словно подвешен между землей и холодным необъятным небом. После смерти Мори она стала замечать многое, о чем раньше и не думала. Но когда лежишь ночь без сна, в голове проносится столько мыслей и обрывков мыслей — даже удивительно. Так она лежала и вдруг почувствовала что-то странное. Движение? Звук? И тут же поняла, что постель дрожит от сдерживаемых рыданий. Она протянула руку и коснулась мокрого от слез лица Джозефа. Она ничего не сказала, только обняла его молча. Он тоже молчал.
Они никогда об этом не вспоминают. И сон, который возвращается к ней снова и снова, Анна никогда никому не рассказывает. Ей снится, будто она входит в смутно знакомую комнату; в комнате окно, под углом к окну — большое кресло с подголовником, в нем сидит мужчина. Она видит только скрещенные ноги, лицо скрыто. Она приближается, он оборачивается, приподнимается. Он очень молод. Это Мори. «Здравствуй, мама», — говорит он. Один и тот же сон. Снова и снова.
В спальне пробили часы, те самые, позолоченные, — так и стоят всю жизнь на тумбочке у Джозефа. Какая извращенная шутка судьбы: чтобы из всех подарков и безделушек, доставшихся им за долгие годы, именно эти часы полюбились Джозефу так крепко! Конечно, Анну давно уже не тяготит их присутствие: с ними или без них она знает то, что знает, и несет свое неизбывное бремя. В глазах защипало. В зеркале отразилось, как в одном из них набухла огромная блестящая слеза, набухла и пролилась, скользнула вниз по щеке. Как уродливы мы, когда плачем! Не лицо, а кривая, горестная маска, красные пятна на щеках, заострившиеся черты! А глянешь на собственное уродство — и слезы льются еще быстрее.
Пустой, притихший дом. Скоро придет Айрис; должно быть, задержалась в школе. Она поступила на работу два года назад, учительницей в четвертый класс. Место сейчас найти легко, ведь все молодые мужчины в армии. Из Айрис вышла прекрасная учительница, она вообще все делает очень хорошо, любит и умеет трудиться — как Джозеф. Теперь она сама себя кормит и одевает, и ей это явно на пользу, хотя одежда и украшения ее по-прежнему не интересуют. Плохо только, что молодость проходит, а мужчин рядом нет — все на фронте. Была б она чуть постарше или помоложе! Ведь война скоро кончится, это уже ясно. Но ей двадцать три, а сверстников нет. Работает с ней в школе один странный тип, в армию его не взяли, да он, по правде сказать, не только в армии, он нигде не нужен. Так вот, он единственный, кто позвонил Айрис больше двух-трех раз. Подруги пытались знакомить ее с военными из гарнизона; дочки Руфи приглашали на вечеринки и тоже с кем-то знакомили. Но редко кто из этих новых знакомцев потом звонил. Руфины дочки! И жизнь у них была не самая сладкая, и умом они, не в пример Айрис, не вышли, и красавицами не назовешь, а вот поди ж ты — все до одной замужем! Анна часто сталкивается с ними у Руфи. Молодые матери делают вид, что замучены заботами, но Анна знает: это притворство. На самом деле они ужасно горды и довольны собой. Что ж, что-то в них, видно, есть. То, чего недостает Айрис, и уже, похоже, не появится, ждать нечего.