— Нет. Один из них агент Рюна. Уточните кто. Агент жив.
— Сделаю.
— У вас никогда не возникало ощущение, что в отделе работает агент белогвардейской разведки? — спросил Марин.
— Есть факты?
— Я сказал «ощущение», — жестко повторил Марин.
— Не знаю, не думал об этом.
— Подумайте.
— Может, сам Рюн, — предположил Зотов..
— Не–ет, Рюн не работает на Врангеля. Рюн — просто мерзавец, примазавшийся. Мы обязаны добыть доказательства его преступной деятельности, товарищ Зотов.
— Зачем?
— Эти доказательства мы предъявим коллегии ВЧК или трибуналу. Уж как получится. Рюн — опаснейший враг. Чем дольше он останется у руководства, тем хуже. Его надо бы расстрелять, и немедленно! Нужно вскрыть и тщательно проверить сейф Рюна. Сможете вывести меня ночью из камеры?
— Не… знаю. Я просто не уверен, что нужно рисковать головой.
— Прекрасно. Предложите другой выход.
— Хм… Скомандуйте, и я его застрелю. Вот и все.
— Мы не бандиты.
— А он? Между прочим, ЧК — карающий меч диктатуры пролетариата, и нечего разводить антимонии, слюни распускать. Убить гада — и точка.
— Мы все решили, товарищ Зотов, — спокойно сказал Марин. — Я проверю сейф. Сейчас это главное.
— Хорошо, только с небольшой поправкой: сейф буду проверять я. Если застукают — пуля на месте, а ваша жизнь дороже. Идемте, Лохвицкая ждет.
— Где она?
— Через две камеры отсюда.
— Заходите. — Зотов распахнул дверь одной из камер, в конце коридора. — Дамочки сейчас нет, располагайтесь.
— Где она?
— На допросе, у Рюна, — многозначительно посмотрел Зотов. — Я вас все спросить хотел: вы из каких будете, товарищ Марин?
— Я художник, в прошлом дворянин.
— Ну да?
— Да. А что?
— А как же вы против… своих?
— Это сложный вопрос, Зотов. Ты рабочий?
— Деповский. Я воюю за свое.
— Как ты думаешь, для чего революция?
— Для равенства и братства, чтобы всем было хорошо.
— Верно. Ты это понял по рождению, а я — по убеждению. Понимаешь? Однажды любой человек остается один на один с собственной совестью, и тогда он делит мир не на своих и… чужих, а на тех, кто за справедливость, и тех, кто против нее…
— Я подумаю. — Зотов ушел.
Марин лег на нары и закрыл глаза. Третий год содрогается Россия в конвульсиях революционного катаклизма, идет не переставая гражданская война, гибнут люди, страна отброшена назад на десятки лет. Что по сравнению с этим кровавая Франция девяносто третьего года, уставленная гильотинами? Год–другой повоюем, невесты будут выть до старости — не останется женихов. Он задремал, усталость и нервное переутомление брали свое, и как ни старался он дождаться возвращения хозяйки камеры, не сумел. Внезапный и ошеломляющий, беспощадно навалился сон. Длинной–длинной лестницей поднимался он на вершину Монмартра, к ослепительной белой базилике Сакрекёр…
— Не помешала? — услышал он низкий, приятного тембра голос и открыл глаза.
У нар стояла женщина, невысокого роста, большеглазая, с гладко причесанными волосами, собранными на затылке в тугой узел. Красива она была — не яркой и не броской красотой, но той, истинно русской, печальной какой–то, от которой сразу перехватывает дыхание. А может быть, это только показалось ему? Или просто подумалось, потому что облик ее так щемяще странно совпадал с тем давним, выстраданным, бередящим душу, но нереальным, увы, совсем нереальным… А теперь она вдруг возникла из небытия, из сна, она стояла живая, с едва заметным румянцем на щеках и бровями вразлет и мягкой полуулыбкой, вдруг выпорхнувшей откуда–то из глубины темно–синих глаз. Марин хотел что–то сказать, но не нашелся и только торопливо и неловко поднялся с нар, застегивая воротничок рубашки.
— Простите, сударыня. Позвольте рекомендоваться. — Он назвал себя и осторожно дотронулся губами до ее руки. Вдруг возник неуловимый аромат, наверное, это был давний запах каких–то стойких духов, а ему показалось на мгновение, что нет ни камеры, ни решетки в маленьком окошке под потолком. Он с трудом приходил в себя, с трудом осмысливал происходящее и в ужасе думал о том, что ему не годится поддаваться обстоятельствам.
— Узнав, что меня помещают к даме, я протестовал, — сказал он, — мне разъяснили, что Советской власти всего два года, новых, комфортабельных тюрем она еще не успела выстроить, а в связи с войной приходится использовать, что есть под рукой.
— Увы, — она улыбнулась. — Меня зовут Зинаида Павловна. Я полагаю, мы должны с пониманием отнестись к проблемам большевиков. Интересно, у нас тоже будут трудности в аналогичных случаях?
Марин рассмеялся.
— Россия одна, и трудности похожи. Какими судьбами сюда?
— Хотела наладить в Харькове цветочную торговлю, у меня в Курске магазин. Революция, война… Решила перебраться в более торговые края, а ЧК пришила мне спекуляцию. Ну да мы, курские мещане, народ крепкий, особливо бабы, — глаза ее смеялись. Она словно подзадоривала Марина: ну–ка, давай в атаку, вперед, ты же видишь и слышишь, я мелю чепуху и жду достойного ответа.
— Знаете, — сказал Марин с иронией, — у… курских мещан фамилии серые, унылые, как булыжные мостовые: Винниковы, Дежниковы, а Лохвицкая… От этой фамилии веет ароматом иных миров. Я ведь бывал в Курске…
— Это забавно… — сказала она без улыбки. — Но это, наверное, не все? Продолжайте, пожалуйста…
— Вы сказали «у нас тоже будут трудности». У кого «у нас»?
— Ну, это понятно… — протянула она. — Мы сидим в узилище большевиков, стало быть, «у нас» — у белых. Я хотя и не дворянка, но белой идее очень сочувствую.
— Не дворянка… — он мягко улыбнулся. — И не мещанка. Ваши вульгаризмы «пришила», «особливо», «баба» никого не введут в заблуждение.
Она тоже улыбнулась:
— Вы забыли: я еще употребила такие термины, как «проблема», «аналогия». Вспомнили?
— Я думаю, что тот, кто подготовил вам легенду «курская мещанка», не отличался профессиональной фантазией и подготовкой, — вздохнул Марин.
— А вы, значит, подполковник и служили в пехоте?
— Я уже докладывал вам.
— А слово «легенда», это что же — из боевого устава пехоты? То–то, сударь… И впредь не задирайте носа. А вообще–то знаете что? — она смотрела на него очень дружелюбно. — Я думаю, что мы оба в чем–то ошиблись, в чем–то проговорились, в чем–то были предельно откровенны, не так ли? В итоге мы на исходных позициях, если я правильно понимаю?
— Ваш ход, сударыня, — он поклонился.
Она вдруг посуровела, глаза потухли, лоб прорезала глубокая морщина. Она сразу постарела лет на десять.
— Невинный разговор, милая игра словами… Здесь, конечно, не камера, а салон и здесь никого не убивают. И нас ждет экипаж и пара серых в яблоках коней…
— Давайте сядем и уедем, — серьезно сказал Марин.
— У вас есть часы?
— Отобрали при аресте, — он подтянулся на прутьях решетки и заглянул в окно. — Утро, я думаю, а что? — Он спрыгнул вниз.
Она опустилась на колени:
— Сейчас казнят наших товарищей… Молитесь вместе со мной. Упокой, Христе боже, души раб твоих, — негромко начала она читать заупокойную молитву.
— Идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная… — подхватил Марин. «Казнят… — думал он. — Но ведь Рюн уже показал мне гимнастерки расстрелянных? Значит, он разыграл спектакль? Вывод однозначен: ему крайне нужно, чтобы я установил контакт с этой женщиной, и здесь наши желания совпадают. Это нужно и мне».
Они рано начали читать. Грузовик с приговоренными еще только миновал пролом в ограде старинного кладбища на окраине города и въехал в неглубокий овраг, по склонам которого торопливо взбирались покосившиеся кресты. Спрыгнули конвойные и пятеро приговоренных офицеров, среди них Жабов и Гвоздев. Якина здесь не было. У кирпичной стены чернела куча свежевырытой земли и глубокая яма. Офицеры выстроились на краю. Жабов сказал, обращаясь к конвойным: