— Догадываюсь, — сказал Врангель. — Что говорить, это жестоко, но… — он развел руками. — У нас с вами тоже жестокая необходимость. Не правда ли? Кто вел следствие?

— Полковник Скуратов, ваше превосходительство. Это тот самый, знаменитый…

— «Молотобоец»? — оживился Врангель. — Как же, как же… Я помню… Как вы его оцениваете?

— Преданнейший офицер, ваше превосходительство.

— Палач? — Врангель смотрел, не мигая. — Палач и преданность… Вряд ли это совместимо, Евгений Константинович…

— Во все времена, — кивнул Климович, — кроме революции и гражданской войны. Ныне только палачи надежны, Петр Николаевич…

По воле случая или генерала Климовича номера Лохвицкой и Марина в гостинице «Кист» оказались напротив друг друга, дверь в дверь. Портье выдал им ключи и проводил до этажа. Потом оглядел понимающим взором и сказал, пряча ухмылку:

— Желаю господам, как принято говорить, спокойной ночи.

Марин открыл двери своего номера сразу, а у Лохвицкой ничего не получилось. Видимо, что–то случилось с замком.

— Я помогу вам, — Марин профессионально раскачал ключ, нашел нужную позицию и повернул. Двери открылись.

— Я наблюдала, как вы работали тогда, в Харькове… — сказала Зинаида Павловна. — И вот теперь. Похоже, вы домушник–профессионал?

Он рассмеялся:

— Всего лишь бывший жандармский офицер. Увы! Чему не научишься, вылавливая революционеров. Я хотел сказать вам…

— Я тоже, — перебила она, опуская глаза. — Владимир Александрович, то, что произошло тогда, там, в Харькове… Обещайте мне никогда не настаивать. Мне очень трудно вам объяснить, и мне не хочется ничего объяснять. Простите меня.

— Я хотел вам сказать, — повторил он холодно, — слово в слово то же самое. Вы опередили меня. Вы правы. Я понимаю ваши чувства, потому что сам испытываю такие же. Знаете, пройдет время, и все придет само собой.

— Или не придет… — она выдержала его взгляд. — И закончим на этом. Тягостный разговор. Я не хочу его продолжать. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

До утра Марин так и не сомкнул глаз. Он понимал, что по логике сложившихся взаимоотношений он должен был разговаривать иначе, нужно было дать ей возможность отвергнуть его и потом горячо протестовать, переживать, бесноваться, наконец, но какое–то внутреннее чувство подсказало ему иную линию поведения. Он остался самим собой и действовал и говорил так, как диктовали ему разум и сердце. Почему–то ему представлялось, что с такой женщиной, как Лохвицкая, не стоило вести себя иначе. Что случилось, то случилось. Но случившееся не было интрижкой, не было прагматическим ходом, оно было движением души, которому, наверное, можно было не подчиниться, но он подчинился и не жалел об этом.

Лохвицкая тоже не спала и тоже размышляла. Поступок Марина ее поразил. Она была уверена, что он будет рваться к ней, настаивать и в конце концов смертельно обидится отказом. Она даже ловила себя на мысли, что будь его реакция на отказ слишком бурной, она бы уступила ему — и вдруг холодные глаза, холодные слова… Что же? Он просто–напросто хам, прыщавый гимназист с сединой, который добивался своего, а добившись, отвернулся или сделал вид, что не знаком? Неужели она так ошиблась в нем? Ох, как она хотела так думать, как она заставляла себя так думать, но не могла… Что–то в его пусть холодных глазах и что–то в его пусть равнодушном голосе подсказывало ей, что все — игра, но отнюдь не та, которую начинают, исходя из принципа: «чем меньше женщину мы любим». В этой его игре было что–то совсем другое и, как ни странно, очень искреннее, щемящее, тревожное. А может, вовсе это и не игра была. Она уснула под утро, так и не разобравшись ни в чем.

После побега Марина и расстрела Рюна Зотов убедил руководство ВЧК, что наиболее разумно направить в Севастополь на связь к Марину именно его, Зотова. Он благополучно перешел линию фронта. В Севастополе он застал удручающую картину разгромленного, почти полностью уничтоженного врангелевской контрразведкой подполья. Все курьеры, направленные центром в областком, были выловлены и расстреляны. Огромные денежные средства в романовских рублях и валюте были полностью утрачены. Областком перестал существовать. Всего же Климовичу удалось арестовать 150 человек, среди них были активисты, боевая сеть руководителей. В течение недели Зотов с трудом собирал оставшихся, налаживал работу, конечно, далеко не в прежних масштабах. Центром саботажа и диверсий стал портовый завод. Теперь ремонт танков, броневиков и аэропланов шел медленно, ненадежно. Это ослабляло боеспособность врангелевской армии. Окрыленный Зотов наращивал усилия, но внезапно последовал новый, крайне неожиданный удар контрразведки.

Люди Климовича арестовали начальника ремонтных мастерских капитана Воронкова и двух слесарей–сборщиков: Гаркуна и Ярошенкова. Дело, конечно, было не в Воронкове. Его арест Зотов считал простым недоразумением. Но Гаркун и Ярошенков состояли в штабе подполья, знали всех наперечет, и что было самым главным: Гаркун боялся боли. Зотов настолько поразился, что, выслушав новость, сообщенную на очередной встрече со связником, долго молчал, не в силах вымолвить ни слова.

— Борис Михайлович, — сказал он наконец, — об этом, друг, надо заранее предупреждать.

Хозяин конспиративной квартиры Борис Михайлович Акодис только хмыкнул:

— Вот в следующий раз я, имея нынешний опыт, все буду говорить заранее. Я, между прочим, недоучившийся художник и плохой коммерсант, а всем этим подпольным делам я не учился сроду. Так что вы от меня хотите?

Зотов ничего от него не хотел. В конце концов, отбирая новых людей в штаб, он должен был их всесторонне проверить, он, а не Борис Михайлович, и спрос поэтому не с него. Теперь же нужно было искать выход. Подсказал его Борис Михайлович:

— Пришел в Севастополь человек, о котором вы меня предупреждали?

— Пришел, — кивнул Зотов. — Я видел его около гостиницы «Кист».

— Он служит в контрразведке? Как вы и надеялись?

Зотов подумал было, что излишне распустил язык. Акодису совсем не полагалось знать, где и кем служит Марин, но что сделано, того не вернешь:

— Служит, — кивнул Зотов.

— Пусть попытается что–нибудь сделать, — сказал Акодис, — если еще не поздно.

На следующий день была среда. Марин облачился в новенькую офицерскую форму, только что доставленную со склада, посмотрел в зеркало. Перед ним стоял немолодой уже, но отчаянно бравый подполковник с усталым лицом завсегдатая ночных кабаре. Марин спустился в ресторан и заказал обед. В ожидании, пока официант принесет водку и закуску, он рассеянно слушал музыку: оркестр исполнял какое–то душераздирающее танго. Потом оркестр смолк, и на эстраду вышла певица.

— Исполнительница старинных народных песен и романсов, чудом спасшаяся из большевистского ада, всеми нами горячо любимая Надежда Васильевна Плевицкая, — под гром аплодисментов объявил конферансье.

Марин никогда ее раньше не видел и не слышал. Как–то не пришлось. Она была «звездой» дореволюционной эстрады, чуть–чуть со скандальным оттенком — слишком уж полярно расходились мнения о ней в прессе «правой», бульварной, и прессе демократической. Она была смелая женщина, не раз певала императорской семье и сановникам «Когда на Сибири займется заря» и другие весьма сомнительные песни низов.

Все это Марин знал из газет, да вот видел и слышал певицу впервые. Было ей далеко за тридцать. Она излишне располнела и слегка обрюзгла, но была все еще очень красива. Поклонившись рукоплещущим офицерам, она запела под аккомпанемент двух гитар: «Замело тебя снегом, Россия, закружило холодной пургой, и печальные ветры степные панихиды поют над тобой». Рыдали гитары, в лице Плевицкой вдруг явственно проступило совсем не наигранное отчаяние и отрешенность. Марин оглянулся. Многие в зале плакали, не скрывая слез. Эта черноволосая, черноглазая, с широкими скулами и едва заметно вывернутыми ноздрями, эта в общем не очень–то и русская внешне женщина, скорее полутатарка, в пении была такая щемяще российская, такая национально–самобытная, что Марин, никогда не страдавший ни русофильством, ни квасным патриотизмом, вдруг ощутил себя до мозга костей русским… Странно было ему, большевику, здесь, в ресторане, среди пьяных белогвардейцев даже думать об этом, а он думал — с болью, страданием, с томительным предчувствием грядущей печали… Так она пела, Плевицкая, так покоряла всех, кто слышал ее.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: