Врангель принял французского посла приватно, по–дружески. Под темным от времени мореного дуба потолком стлался сигарный дым, в чашках настоящего севрского фарфора — наследство великого князя Алексея — вязко и глянцевито подрагивал настоящий «мокко». Посол рассматривал чашку на свет, любуясь тончайше выписанной миниатюрой, галантной сценой в духе Ватто.
— Изумительно! — он сделал маленький глоток одними губами, зачмокал, прикрыв глаза. По его лицу расплылась гримаса удовольствия. Он высоко поднял чашку и заглянул под ее дно, чтобы рассмотреть марку. — О–о, я так и думал. Здесь голубая монограмма из двух «эль» и литера «V» — знак 1773 года. Это редкость. Такой сервиз стоит не менее ста тысяч франков.
— В самом деле? — равнодушно спросил Врангель. — Уверяю вас: я предпочел бы наличные деньги, вернее, аэропланы и пулеметы на эту сумму.
— Вы равнодушны к искусству? — наивно осведомился посол. — Впрочем, немецкие дворяне всегда были грубоваты. Не так ли? Меч и седло — вот их удел. Они воины, слуги Вотана, а не Аполлона.
— Одина, но не Браги, хотите вы сказать, — возразил Врангель. — Мой род шведского происхождения. Мы перешли из Швеции в Россию в XVI веке. Не все. Часть наших предков продолжала служить шведской короне. В Полтавской битве шесть Врангелей дрались за Карла, шесть — за Петра. Шведы — тоже воины. Викинги.
— Уверен, что в вашей родословной — только воины.
— Мой дед, генерал–адъютант, взял в плен Шамиля, — заметил Врангель. — Я хотел бы задать вам вопрос: англичане настаивают на переговорах с Совдепией, тем не менее я отказался от почетной сдачи, которую предложил Фрунзе. После этого мы перехватили радио Москвы. Ленин приказал расправиться беспощадно. У меня триста тысяч женщин, детей и стариков.
— Советское правительство не тронет мирное население, — жестко сказал посол. — Мне бы не хотелось вести сейчас демагогический разговор, однако, чтобы спасти армию, у вас есть только два пути: Турция или капитуляция.
— А помогут ли мне тоннажем в случае эвакуации?
— Да! Но на Западе все более и более зреет мысль о бесполезности борьбы.
Врангель встал и нервно прошелся по кабинету:
— Нет! Я никогда не признаю Московский Совнарком. Это репей, выросший из анархии.
Председатель правительства Кривошеин, который до сих пор молча глотал кофе чашку за чашкой, заметно оживился:
— Пусть мы все погибнем, все до одного, — сказал он непримиримо, с плохо скрытой яростью. — Но за стол переговоров с этими… Нет и никогда!
— Я понимаю ваши чувства, — улыбнулся посол. — Вы были сенатором, чуть ли не вторым лицом в государстве, а теперь… И тем не менее всем нам следует проявить государственную мудрость. Советы и нам предлагают мир и торговлю — это, с одной стороны, с другой же — они исступленно призывают наших рабочих как можно быстрее совершить социалистическую революцию. Конечно, это раздражает… Но призыв к революции — еще не революция, а Советская Россия… Увы! Исторический факт. С ним придется считаться, — посол встал. — Кофе был прекрасен. Сервиз — вне всяких похвал. Честь имею.
Врангель проводил француза взглядом и снял трубку телефона:
— Мы, русские, обожаем свой язык настолько, что разговариваем даже во сне и все в превосходных степенях, заметьте… Все у нас «самое, самое, самое». — Он подул в мембрану, попросил: — Соедините с Климовичем… Евгений Константинович, получены приметы на нашего бессарабского друга? И что же, совпадают?
— Почти совпадают.
— Соблаговолите зайти ко мне.
Кривошеин уныло рассматривал свой сюртук, на нем не хватало пуговицы:
— Вы обратили внимание, как обносились наши солдаты и офицеры? Осень ранняя, сегодня утром был иней.
— Что мне сказать… — развел руками Врангель. — Терпение и еще раз терпение.
— Но мне негде взять даже пуговицу, — горько заметил Кривошеин. — Я ведь не могу пришить другую… А новый сюртук… Стоит ли его шить, дорогой Петр Николаевич? Что ждет армию и тылы? Триста тысяч ртов, которые вдруг окажутся в Турции, вообще вне России? Наш дефицит составляет 250 миллиардов, валюты нет совсем.
— Что вы предлагаете?
— Никакого насилия. Кто хочет остаться — пусть остается.
— Это мало что изменит. Вы не хуже меня знаете, здесь, в Крыму, находятся только те, кому с красными окончательно не по пути. Что ж, все мы пройдем свой крестный путь. До конца…
Вошел Климович, доложил с порога:
— Скуратов разгромил явочную квартиру областкома, взят некий Коханый. Судя по всему, крупная птица.
— Меня интересует Крупенский, — сказал Врангель. — Получается какая–то чушь, нонсенс. Мы вызываем человека из Парижа, мы надеемся на него, и что же? Вы всерьез думаете, что красные смогли подменить настоящего Крупенского?
— Нет, конечно, но… — Климович развел руками. — Мы не можем отвергнуть такой вариант, пока не будет доказано обратное.
— Когда же вы надеетесь это «обратное» доказать? — с заметным раздражением спросил Врангель.
— Сегодня вечером. Скуратов возлагает большие надежды на допрос арестованного большевика.
— Держите меня в курсе дела, — попросил Врангель. — Вы свободны. — В сущности, Крупенский его больше не интересовал. События на фронте разворачивались трагически, неумолимо, неотвратимо. Сегодня уже следовало думать о том, как и на что грузить армию в случае несчастья. Тоннажа было явно недостаточно, не было масла, угля.
— Я прошу вас озаботиться немедленной доставкой всего необходимого флоту, — сказал Врангель. — Закупите в Турции.
— А валюта? — осторожно спросил Кривошеин.
— Договоритесь с послами. Я подпишу любые обязательства.
Кривошеин застегнул портфель.
— Петр Николаевич… Вместе с адмиралом Колчаком большевики расстреляли и председателя его правительства Пепеляева. Я все время думаю об этом, это гнетет меня.
— Бог с вами, Александр Васильевич, — вздохнул Врангель. — Я понимаю ваши чувства, но успокойтесь. Нам с вами грозит изгнание, может быть — позор, бесславие, нищета, но расстрел? Нет! Успокойтесь. Вас мирно похоронят где–нибудь на русском кладбище в Ницце или Вилафранке. И меня тоже. Так–то вот…
Коханый сидел в «Кисте», в камере предварительного заключения контрразведки. С минуты на минуту его могли подвергнуть усиленному допросу: выдержит ли он? Этот человек был антипатичен Марину с первой минуты. Туповато–высокомерный, с очевидно гипертрофированным ощущением собственного «я», он являл собой тот ранний тип руководителя, вознесенного волей обстоятельств над вчерашними своими товарищами, который до последних дней жизни Ленина вызывал его резкую и беспощадную критику.
«Коханому нужно помочь, — размышлял Марин. — Нужно что–то предпринять, сделать, чтобы вызволить его. Но если быть честным, что я могу? Номинальный помощник начальника, над которым грозно нависло тяжкое бремя подозрений. Я не могу ни вопроса задать, ни приказать, только ждать». Что–то подсказывало: ничего хорошего он не дождется. Нужно действовать немедленно, сейчас же. Марин пошел к Лохвицкой. Она сидела у раскрытых дверей балкона и смотрела на море. Свежий, уже по–настоящему осенний ветер теребил ее платье, разметал по плечам длинные волосы. На этот раз они не были уложены в ее обычную прическу: тугой огромный узел на затылке.
— Там — Константинополь, Ак–София и тишина, — негромко сказала она. — Всего двести миль, ночь пути.
— Вы решили ехать с остатками армии?
— А вы что решили?
— Мне кажется, что Коханый не надежен, — сказал он прямо. — Вы же видели и слышали, как он себя вел.
— Видела, — кивнула она. — Вас не поражает, что член вашей партии — трус?
— Я бы не был столь категоричным.
— Это уж как вам угодно, а я видела его глаза: заурядный и пошлый предатель! Однако вы не ответили мне.
— Я не принимаю вашу злую иронию. Партбилет РКП (б) — не панацея от подлости и низости. Мы снова спорим о том же.