— Я не договорила, — произнесла она холодно. — Раньше здесь обитал присяжный поверенный, а теперь — вполне случайные люди… Заходи.

— Естественно! — подхватил старичок. — Ес-тествен-но! Стряпчего-то в расход пустили! Кому же тут жить? Его тени или нам, случайным лишенцам, так сказать? Прошлого-то нет…

— Будущего — тоже, — безжалостно проговорила Таня. — У вас — во всяком случае. Ты долго собираешься стоять на пороге? — повернулась она к Шаврову.

— Мне интересно, — заупрямился он. — Это же — новая жизнь, а я ничего про нее не знаю. А хотелось бы…

— Товарищ понимает! — обрадовался старичок. — Товарищ хочет! Товарищ за это рубал! Скольких соизволили? Не скрывайте, этим гордиться надо, а как же? — наливаясь бешеной яростью продолжал он. — Разве без порубанных и пострелянных, как об этом поется в славной бандитской песне, возможны были бы сладкие утехи под общим одеялом? Мы господина Энгельса читали. Раичка, извини, у меня здесь принципиальный разговор. — Он повесил микрофон на рычаг и придвинулся к Шаврову вплотную. — Что же вы молчите, товарищ революционный офицер? Нечего сказать?

— Кем вы были при царе? — вдруг спросил Шавров.

— Зачем вам? — растерялся старик.

Таня хлопнула дверью. Эти бесплодные баталии давно надоели ей, но она поняла, что Шаврову все это внове, и решила не понуждать. Поймет — уйдет…

— Хочу понять, за что вы ненавидите революцию, — серьезно сказал Шавров. — Мне это очень важно.

— Нет, вы только посмотрите на него! — взвизгнул старичок. — Он хочет понять! Сначала вы терроризируете лучшую часть русского народа, а потом, на его могиле вы хотите понять! Не кощунствуйте, ибо есть божий суд, наперсник вы разврата!

— Лучшая часть народа — вы?

— Я! Трижды я! Я окончил Кембридж! Я говорю на шести новых и трех древних языках! Я говорю на иврите, ни один еврей ни в Петербурге, ни в Житомире на нем не говорит, понимаете вы это, олух царя небесного? А вы даже саблей владеете — как мясник! Э-э, да что метать перед вами бисер… Вот-ще!

Мимо продефилировала дама с подносом, на котором дымился кофейник. Она остановилась и поджала губы:

— Анастасий Гурьевич, не тратьте нервов. Этот человек ниже вас, — и величественно вплыла в одну из комнат.

— Ладно, — сказал Шавров. — Скажу вам так: вы не понимаете и не принимаете действительность справа…

— А вы — слева. Ха-ха-ха…

— Да, я сейчас понял это. И мне стало стыдно. В отличие от вас. Так что если мне придется убить вас — я сделаю это спокойно. — Он вошел в комнату.

Она была прямоугольная, длинная, как вагон. В двух высоких и узких окнах ржаво краснели крыши соседних домов.

— Наверное, здесь жила прислуга? — спросил Шавров.

— Не нравится? — усмехнулась Таня. — Здесь сушили белье.

— Скажи… Так живут все, кто делал революцию и — дрался на фронте?

— У нас нет уравниловки.

— А хоромы вы даете по уму или по должности?

— Мы стремимся к совпадению того и другого.

— И часто совпадает?

— В будущем будет совпадать чаще. Мне кажется, ты не понимаешь ситуации…

— Я усвоил арифметику революции: человечество станет свободным только через диктатуру пролетариата. Диктатура же есть безжалостное и бескомпромиссное подавление всего того, что мешает новой жизни. А то, что я увидел за эти дни, свидетельствует о другом: идет переоценка ценностей.

— Идет политический и экономический компромисс, без которого власть не удержать. Не подавлять надо, а выискивать потенциальных помощников, постарайся понять… И не сверкай глазами. Эти люди знают и умеют больше нас. И мы должны не третировать их, а учиться у них.

— Именно поэтому ты и сказала, что у Анастасия нет будущего, — усмехнулся Шавров.

— Сказала в бабском раздражении и сожалею об этом.

— А я сказал, что при необходимости убью его, и не сожалею. Нужно больше расстреливать, иначе мы погубим революцию.

— Мы расстреливаем… На моем столе ежедневно появляются комендантские акты… Но одними расстрелами не достичь ничего. Анастасий — жалкий фрондер. А настоящие враги не дремлют, можешь не сомневаться. Только за этот год зарегистрировано 337 новых издательств. Все они в явной и завуалированной форме пичкают своих читателей контрреволюцией. Питирим Сорокин, Изгоев — их много! А ты сцепился с фанфароном и дураком, не умно это, уж извини.

— Извиняю. Ты ждала меня?

— А ты?

Оба замолчали. Шавров почувствовал, что между ним и Таней возникла незримая стена отчуждения, и растерялся. Он не был готов к такому. Слишком много и слишком часто думал он об этой встрече, о том, как она произойдет и какие слова будут сказаны — как часто произносил он эти слова вслух, и вдруг… Чужие глаза, чужое лицо, холодный, напряженный, нет — раздраженный голос… Неужели все, как в той дурацкой вагонной песенке?

— Рубал юнкеров я за правое дело, а в отдых короткий, лишь кончится бой, с тоской вспоминал твое белое тело, изгибы фигуры твоей… — горько произнес Шавров. — Это я в поезде слышал. Калеки пели. Два красноармейца…

— Вообще-то — «твоей», — поправила Таня. — Пошлая песенка.

— Правдивая, — вздохнул Шавров. — Понимаешь, Таня, бывает и так, что правда не в грамматике, а в рифме. Вот я и задаю тебе честный человеческий вопрос: у нас с тобой будет рифма?

Он произнес эти слова, и стало нестерпимо стыдно.

— Я к тому, — продолжал он деревянным голосом, — что мы не виделись два года и триста два дня, и за этот длительный период времени, так сказать, у меня лично не было ни одной женщины…

— Браво, — она зааплодировала. — Ты воздерживался на принципиальной основе…

— Да.

— Бедный мой… Сколько нерастраченных желаний, сил… Сражался, любил, терпел. Ты имеешь право на воздаяние. Начнем прямо сейчас?

— Таня…

— Что «Таня»? Ты зачем сюда явился? Долг получить? Так ведь я тебе ничего не должна, не кажется ли тебе?

— Я люблю тебя… — он безнадежно махнул рукой и пошл к дверям.

— Ах, «люблю»… — протянула она и сразу же сникла, потому что поняла: злости больше нет. — Люблю… — повторила она уже совсем по-другому — задумчиво и печально. — Сережа… Тысяча дней прошла как тысяча лет… Мы стали совсем другими, неужели не чувствуешь? А ты хочешь начать сначала, как будто это лента в синематографе оборвалась и ее склеили за одну минуту…

— Ответь прямо: не любишь больше? У тебя другой?

В дверь постучали, просунулась голова Анастасия, он обвел комнату изучающим взглядом, надолго задержав его на смятой кровати. Понимающе осклабившись, Анастасий проворковал:

— Тысяча извинений, если невольно прервал поток наслаждения. Мадам, вам телефонируют. Голос — вне конкуренции. Мазини. — И Анастасий исчез.

Шавров надел буденовку.

— У меня мальчик пропал, так что не знаю, когда увидимся… — Он вышел в коридор.

— Какой мальчик, подожди, я сейчас, — она сняла микрофон с крючка.

Шавров не ответил и аккуратно прикрыл за собой входную дверь.

Он спустился по лестнице и вышел из подъезда. Вечерело, над низкими домами стояло красное зарево — наверное, за Пресненской заставой еще работал какой-то завод; шли рабочие в грязных спецовках, один задержался возле Шаврова, спросил, белозубо улыбаясь:

— С Врангелевского?

Шавров молча кивнул, разговаривать не хотелось, голова была пустая и тяжелая, и только одна мысль болезненно сверлила мозг: Таня потеряна. Безвозвратно. Навсегда.

— Какой номер у ордена-то? — продолжал спрашивать рабочий.

— Девяносто восьмой… — машинально ответил Шавров. — Зачем вам?

— Пойдем ко мне, — почтительно предложил рабочий. — Приятели соберутся, расскажешь… И вообще… — он дружелюбно улыбнулся. — Я человека с таким орденом первый раз в жизни вижу. Пойдем. И выпить найдется. Не сторонись народа, парень. Ты ведь — куда ни кинь — народный герой! А как же?

Из-за поворота вылетел черный автомобиль, резко затормозил, и сразу же из подъезда вышла Таня. На ней была непривычная для Шаврова черная куртка хромовой кожи и длинная серая юбка. Таня в этой одежде выглядела сурово, неприступно, и Шавров с отчаянием подумал, что к такой Тане ему уже никогда не найти ни дороги, ни даже тропинки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: