…Прошло десять дней, дело не сдвинулось с мертвой точки. Арестованные молчали, и Егор Елисеевич утешал себя только тем, что новых ограблений и налетов пока не было. Судебный следователь допросил всех причастных к делу работников милиции и устроил им очную ставку с арестованными. Тюкин все отрицал, но против него было достаточно улик, Сушнев же только издевательски ухмылялся и повторял одну и ту же фразу: «Ничего я вам, уважаемые, не говорил, ни на кладбище, ни где еще… Слуховые расстройства у вас…» И сколь ни прискорбно это было Егору Елисеевичу, Сушнева пришлось освободить. Егор Елисеевич пытался спорить, утверждал, что рано или поздно доказательства найдет, но председатель трибунала сказал: «Материала у тебя нет. А невиновных мы в тюрьме держать не можем. Вот Тюкина будем судить немедленно! И приговор опубликуем в газете. Слишком много нареканий и жалоб на разгул бандитизма, и люди должны знать, что ситуацию мы контролируем и спуску врагам народа не даем!» Через три дня Тюкина расстреляли, и поскольку Егор Елисеевич ниточки к банде так от него и не получил — он пережил этот расстрел как свое личное и очень тяжелое поражение.

Струйку оптимизма влил Петя Барабанов. Он показал найденную на даче стопку с гербом своему соседу по коммунальной квартире — бывшему чиновнику департамента герольдии, и тот сразу определил, что герб этот принадлежал дворянскому роду Храмовых из Московской губернии и пожалован еще во времена Романовых.

— Проверь по адресному, — приказал Барабанову Егор Елисеевич. — Обо всех подозрительных — в смысле их касательства к нашему делу — сразу докладывай мне. Со сторожа глаз не спускать!

Работу Шавров искал каждый день. Вставал в шесть утра, брился, наскоро проглатывал кусок ржаного хлеба, запивая его стаканом горячей воды без сахара, и до позднего вечера обивал пороги учреждений и мастерских, заходил в конторы, однажды забрел на ипподром. Там заинтересовались, но работы раньше будущего года все равно не обещали.

И однажды утром Шавров понял, что дело его — табак. Он вышел из дома и в полном отчаянии, размышляя о том, что воровать или побираться он, конечно же, не станет, а уж к Татьяниному петиметру не обратится даже по приговору трибунала. До полудня он прошатался по Хитрову рынку, бездумно разглядывая котят и щенков, которыми здесь торговали в изобилии, потом перекусил в обжорке ситным с приваливающей колбасой и направился на Сухаревку посмотреть, чем торгуют в книжных рядах. Вспомнил, что об этих рядах с религиозным восторгом рассказывал еще покойный отец. У подножия замысловатой башни, которая почему-то напомнила Казанский вокзал, бурлил букинистический рай, здесь торговали всем — от порнографических открыток до старинных фамильных портретов. Кавалеры в елизаветинских париках и дамы с загадочными улыбками отвлекли Шаврова от горьких мыслей, он ушел в прошлое.

— Купите, — предложил продавец. — Нынче все перепуталось, а вернется законная власть — повесите.

— Законная власть не вернется никогда! — насмешливо произнес кто-то сзади, и, оглянувшись, Шавров увидел Певзнера. Невольно сделал шаг назад и спрятал руки за спину — на тот случай, если Певзнер захочет поздороваться. Но тот молчал, и Шавров, проклиная себя, заговорил:

— Здравствуйте, Семен Борисович… Какими судьбами в Москве?

— То есть как? — удивился Певзнер. — Я живу в Москве!

— Вы же говорили, что в Житомире?

— Я? — еще более удивился Певзнер. — Вам? Простите, где и когда? — И, не давая Шаврову открыть рта, обиженно добавил: — И потом — почему Семен Борисович? Я — Самуил Самуилович Лейхтенбергский, москвич и совслуж!

Голова у Шаврова пошла кругом. Он посмотрел на Лейхтенбергского диким взглядом и, расталкивая толпу, бросился в сторону.

— Сумасшедший! — крикнул ему в спину Лейхтенбергский. — От кого вы бежите? От судьбы не убежишь! Есть разговор.

Шавров обреченно оглянулся.

— Вот чудак! — Лейхтенбергский незлобиво пожал плечами и улыбнулся. — Красный конник, герой, без денег и без работы. Это же ужас!

— Вы не… Певзнер? — на всякий случай спросил Шавров.

— А вы не великий князь Михаил? Идите за мной.

— Куда?

— Тут рядом. Что такое НКПС — знаете?

— Наркомат пути?

— Работать у нас хотите?

— Кто меня возьмет…

— Вы имеете дело с Лейхтенбергским! Документы при себе?

Шавров кивнул.

— Почему вы решили, что я — конник?

— А почему я решил, что вы — герой?

— Ну, это же видно… — расслабился Шавров. — Орден все же…

— И шинель до пят — тоже видно, — серьезно сказал Лейхтенбергский. — Идите в бюро пропусков, там вывеска, а я пока договорюсь.

Он ушел, а Шавров без труда отыскал бюро пропусков НКПС, и почти сразу же его вызвали в отдел Петракова. Это было как в сказке.

Длинными и мрачными коридорами он добрался до отдела. Петраков оказался лет сорока, в хорошо сшитом штатском костюме с орденом Красного Знамени на лацкане. Цепко посмотрел на Шаврова и пригласил сесть.

— Ну что же… — он сел напротив. — Скажи без околичностей: ты человек надежный?

— До сих пор никого не подвел, — насупился Шавров.

— Я в том смысле, что мы тебя, конечно, проверим, да ведь что проверка? Формальность… А тебе в перспективе может быть доверена работа особой секретности и огромной важности… По краю бритвы будешь ходить…

— Обещающее начало.

— Я откровенно. У тебя образование, ты через пару лет, может, замнаркома станешь. В отличие от меня. Шесть классов реального, как ни крути… Так можно тебе верить?

— Мой комкор… — начал Шавров и сразу почувствовал, как обволакивает знакомое черное облако. Лицо Петракова проступало из мглы несоединяющимися частями: нос, одна губа и бровь над дергающимся веком.

— Чего замолчал? — голос звучал словно из глубокого колодца. — Какой комкор? Кто?

— Кто… — безразлично повторил Шавров и начал тереть виски — по всей голове разлилась тупая боль. Это было наваждением, проклятьем каким-то — назвать комкора он не мог. Только в Своем страшном сне помнил он эту фамилию и повторял ее исступленно и яростно, как заклинание, но, очнувшись, снова безнадежно забывал…

— Расстреляли комкора… — справляясь с приступом дурноты, внятно произнес Шавров. — Тебе надо знать одно: он мне верил. Всегда и во всем. Остальное — не имеет значения…

Петраков улыбнулся:

— Расчет у тебя, значит, такой: если от страха побледнею и чушь начну пороть — стало быть, и разговаривать нечего. А если пойму правильно — разговор получится серьезным. Угадал?

— Можно еще сообщить. Куда следует…

Петраков помрачнел:

— Что ты знаешь о Кронштадтском мятеже?

— Ну… Восстала всякая шваль против советской власти… — растерялся Шавров. — А что?

— Всякая шваль… — повторил Петраков. — Я был на льду Финского залива в ночь на семнадцатое… Шел на пулеметы. Видел, как умирают. Понимаешь, там, в Кронштадте, мои друзья были. Мы воевали вместе, в Туркестане… И вот я думал: а если они с мятежниками? Я же их расстрелять должен! Вот этой самой рукой!

— А может, они против были? — не выдержал Шавров. — Может, их мятежники арестовали?

— Если бы… Их судил трибунал. Вот так, краском… Поддались на агитацию врагов, оказались неустойчивыми. Я их из своей жизни вычеркнул. — Он взял Шаврова за плечо, сжал. — А ты уверен, что невиновен твой комкор?

— Уверен.

Петраков задумался.

— В этом деле назад не шагнешь… Теперь только время все по местам расставит. — Помолчав, он подошел к столику и налил в щербатую чашку темно-коричневого отвара. — Шиповник это, здорово полезный напиток. Хочешь? — И, уловив нежелание Шаврова, поставил чашку и тихо добавил: — Когда говорят: «Такой-то мне верит» — называют признанную, уважаемую фамилию, А ты вроде бы на скандал нарываешься… Или совесть мучит?

В какое-то мгновение у Шаврова вспыхнуло острое желание все рассказать. Выплеснуться, вывернуться наизнанку и очиститься, успокоиться, забыть… В круглых, немигающих глазах Петракова не было ни капли недоброжелательности или подозрения, и более того — показалось, что Петраков смотрит заинтересованно и сочувственно, и все же Шавров промолчал. Подумал: рассказать о таком — это не душу облегчить. Это просто взять и переложить часть ответственности на другого, сделать его соучастником… И выбора здесь нет, ибо человек честный и бесстрашный, выслушав подобную историю, отринет сочувствие, как нечто недостойное и порочное, и в глаза скажет горькую и страшную правду. А на попытку оправдаться, сослаться на обстоятельства, — усмехнется горестно и разведет руками: вольно ж тебе прятаться за слова, слабоволие и трусость прикрывать обстоятельствами. Сильным и честным обстоятельства не владеют, и ты лучше умри, а идеалов и убеждений не предавай никогда… Но ведь «по врагам революции»… Кто бы посмел не исполнить такой приказ?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: