…Он подъехал к пакгаузу и вышел из машины. Стояла мертвая тишина, изредка ее нарушали пронзительные гудки маневровых паровозов. Ворота были приоткрыты, через двор шел Анатолий Кузьмич, рядом спим вышагивал усохший старик, похожий на мумию. Это был Сушнев, собственной персоной, но Шавров не догадался об этом. У платформы стоял грузовик, люди в черном грузили ослепительно белые ящики.

Двор был мощен булыгой, то здесь, то там видны были какие-то кули, покрытые пылью. Они лежали вразброс по всему двору, и Шаврову показалось, что это — трупы… Замедлил шаг. Неужели Егор Елисеевич, Барабанов, Еремин? Он двинулся через двор не торопясь, внешне совершенно спокойно. Анатолий Кузьмич заметил его и остановился в недоумении, прервав разговор на полуслове. Шавров вышагивал, тщательно выбирал, куда поставить ногу, со стороны это выглядело смешно, и Анатолий Кузьмич заулыбался — уверенный вид Шаврова обманул его. А Шавров уже ничего не соображал, не думал ни о чем, он видел перед собой бандитов, видел тех, кто загнал его в угол и убил Петра. Он подошел к Анатолию Кузьмичу и, отведя руку из-за спины, выстрелил ему в лицо. Потом повернул кольт и, уперев дуло в шею Сушнева, снова потянул спусковой крючок. Он нажимал его до тех пор, пока видел перед собой разбегающиеся черные фигуры…

Очнулся в просторной комнате. Зеленые шторы прикрывали окно, и было непонятно — день сейчас или ночь. Стул с высокой спинкой, на котором он сидел, был поставлен напротив яркой настольной лампы. Человек в гимнастерке, заложив ладони за ремень, смотрел в упор. Шавров хотел задать вопрос о том, где он и что с ним, но тут же новая, очень важная мысль поглотила его целиком, и он спросил совсем о другом:

— Сведения, сведения кто давал? Знаете? — Он вдруг увидел, что у человека в гимнастерке пунцовый рот, и сразу все стало на свои места. — Не знаете… — укоризненно сказал Шавров. — Это же Зоя Григорьевна, я еще тогда все понял!

Человек в гимнастерке посмотрел внимательно:

— Не она. Дядя поручика Храмова. Юрия Евгеньевича. «Асик».

— Нет… Он слово дал. Как порядочный человек.

— А вот представь себе… — насмешливо хмыкнул следователь. — Это они между собой в честность играют. А с нашим братом… — Он протянул Шаврову листок, исписанный мелким, убористым почерком. — Прочти, если любопытно.

— Ладно… — Шавров отвел его руку. — Значит, ты — следователь ревтрибунала?

— Значит, так. И вот задаю тебе прямой вопрос: как же ты дошел до такой жизни? Революцию предал и людей хороших погубил?

И, растерянно улыбнувшись, Шавров ответил:

— Не знаю…

Остальное было как в рваном предутреннем сне. Какие-то люди, россыпь непонятных разговоров, но, видимо, сам он говорил понятно и связно, потому что все продолжалось и продолжалось — неизвестно зачем. Но что-то отложилось в памяти. Он пытался объяснить, что Музыкина казнили зря, неправильно, что с комкором поступили несправедливо. Но чей-то спокойный, доброжелательный голос возражал ему, отбрасывая довод за доводом, безжалостно разрушая последние бастионы его внутренней обороны.

— Музыкин твой жив и здоров, — тихо говорил собеседник. — Он здесь ни при чем. А преступник получает по заслугам. Так поступает любая власть, и это правильно. А комкора не большевики убили. Его наркомвоендел убил. Тебе бы спокойно подумать: идет борьба, не секрет… Наркомвоендел пока силен и уважаем, но он — преступник. Он неминуемо разоблачит себя. Жаль, что ты не понял…

— А вы не сказали.

— А ты не спросил. Не просто говорить такое. Что ж, прости, я виноват…

И еще один разговор…

— Несправедливость и ошибки были. Есть. И всегда будут. Только слабый этими ошибками собственную подлость оправдал, а сильный — отринул и возвысился. Над собственной слабостью, вот так. В революции есть только одна заповедь: будь верен до смерти — и получишь венец жизни.

— Но ведь я был верен! Неслась конная лава, рядом были боевые друзья. И я ничего и никого не боялся…

…В глазах темнело, мысли гасли, но он еще успел подумать, что победил в нем не тот, кому вынесли приговор, а совсем другой, настоящий и смелый, жаль только, что чуть-чуть поздно.

Докладная записка: «Осужденный сего числа к высшей мере социальной защиты Шавров С. И. ходатайствовать о помиловании отказался. В связи с этим полагал бы приведение приговора в исполнение отложить на возможный срок, ибо в случае обращения осужденного во ВЦИК может быть учтено его боевое революционное прошлое. Я обязан поставить этот, вопрос согласно своей партийной совести. К сему Председатель трибунала Климов».

В дело. «Согласно справке, полученной сего числа от начальника домзака № 2, осужденный к в.м.с.з. Шавров С. И. с ходатайством о помиловании не обращался, в связи с чем прошу дальнейших указаний. Климов».

«Железной рукой загоним человечество к счастью!»

«Цветут тюльпаны синие в лазоревом краю, там кто-нибудь на дудочке отплачет жизнь мою…»

БЫВШИЙ

Немцы растекались по городским улицам неудержимым серо-зеленым потоком: танки, артиллерия, грузовики с солдатами. Молодые парни — улыбчивые, в мундирах с закатанными рукавами оживленно переговаривались и глазели по сторонам.

— Смотри, Фридрих, — фельджандарм остановил мотоцикл и толкнул напарника в бок, — я не вижу ни одного еврея! Попрятались.

— Или сбежали, — второй немец поправил на шее знак с готической надписью и добавил: — От нас не скроются. Фюрер приказал решить еврейский вопрос, и мы его решим. Поехали…

Корочкин подошел к жиденькой цепочке горожан. Впрочем, она постепенно увеличивалась — день был летний, жаркий, небо синее и бездонное, немцы пока никого не трогали, и эта их временная нейтральность мгновенно стала известна, к тому же в этот первый, самый первый день оккупации о крематориях, конвейерах смерти мало кто знал и мало кто думал…

Тем не менее горожане стояли настороженно, молча, лишь некоторые выкрикивали что-то на русском и ломаном немецком, громче других — седой мужчина в черном потертом костюме и сломанных роговых очках с веревочкой вместо заушины. Перехватив взгляд Корочкина, незнакомец укоризненно развел руками:

— Видно же, что образованная публика! Иностранцы! А мы все — Маркс, Маркс… Как будто других немцев нет.

— Верно, Маркс не ариец, — Корочкин усмехнулся. — Но, к сожалению, на русском языке все лучшие люди Германии начинаются с буквы «г». Геббельс, Геринг, Гиммлер, Гитлер… Раньше еще Гёте был.

— Вспоминаю, что еще и Гейне… — мужчина уставился на Корочкина немигающим взглядом, — или… тоже?

— Тоже, — кивнул Корочкин. — Приятно было побеседовать.

— Взаимно. Люблю смелую шутку. Доктор Бескудников, — незнакомец приподнял фетровую шляпу. — С кем имею честь?

— Корочкин.

— А по профессии, если не секрет?

— Сидел в тюрьме. Честь имею. — Корочкин протиснулся сквозь толпу. Разговор — пустой и глупый — почему-то не давал покоя. Оглянулся. Бескудников неторопливо шел следом…

Корочкин попал в этот город пятнадцать лет назад, в 25-м, слякотным апрельским утром, когда его в числе других заключенных вывели из этапной теплушки и под конвоем провезли по окраинным улицам до ворот лагеря. Городишко был маленький, серый, судя по всему, находился недалеко от польской границы — несколько раз возникли на тротуаре неясные пятна еврейских лапсердаков. Впрочем, Корочкину это все было безразлично, и отметил он эти подробности машинально — по въевшейся профессиональной привычке все подмечать и фиксировать. Моросил дождь, холодные капли стекали за шиворот рваной брезентовой куртки, которую еще на этапе сунули ему блатные, отобрав кожаную. Он уступил без разговоров: драться умел и мог бы за себя постоять, но тех было человек тридцать — «воров в законе», профессионалов, а он — один, если не считать доктора-меньшевика лет шестидесяти, который, увидев, как раздевают его, Корочкина, тут же скинул добротное ратиновое пальто и держал на вытянутых руках до тех пор, пока «пахан» равнодушно не снял его, как с вешалки. Жизнь, как сказал об этом прокурор трибунала, начиналась заново…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: