— Еще увидитесь. Если верующие…

Коридор был грязноватый, замызганный, взад-вперед сновали пишбарышни с затейливыми прическами и оперативники в полувоенной форме с желтыми револьверными кобурами на офицерских ремнях. У дверей с табличкой «Начальник гормилиции» конвойный приказал сесть на скамейку, на которой уже дожидались решения своей участи две размалеванные проститутки, и, велев проходящему мимо милиционеру покараулить Шаврова, скрылся за дверьми. Милиционер с любопытством оглядел своего нечаянного поднадзорного и спросил, косясь на орден:

— Ничего, не огорчайтесь… Наш начальник человек справедливый, разберется. Где служили? У меня вот брательник в Крыму гикнулся, он в корпусе…

Шавров понял, что сейчас милиционер произнесет фамилию комкора, а ему, Шаврову, эту фамилию слышать нельзя. Никак нельзя… Ведь он забыл ее. Навсегда. Поднял глаза и встретил отчужденный презрительный взгляд:

— У вас лицо, как у учителя из моего села… Вот я и подумал: спрошу у фронтового товарища… А вы, оказывается, — милиционер поморщился и махнул рукой. Потом, посмотрев Шаврову прямо в глаза, добавив: — Я — не верю. Ошибка вышла. А может, и того хуже — помешал кой-кому товарищ комкор…

Скрипнула дверь, начальник конвоя мотнул головой:

— Заходи, — и, тщательно прикрыв за Шавровым скрипучую створку, удалился.

Шавров вошел в кабинет и увидел человека лет сорока, в штатском, чем-то неуловимо похожего на Чехова. Сходство усилилось, когда начмил водрузил на нос пенсне и предложил сесть.

— Благодарю вас. — Шавров улыбнулся.

— Чему радуетесь? — удивился начмил. — Вы пытались освободить особо опасного преступника, а за это — стенка. Документы…

Шавров протянул пачку своих справок и удостоверений, и начмил долго их изучал. Наконец он положил на стол последний листок и с сочувствием взглянул на Шаврова:

— Орден за что?

— Я со своим конармейцем взял врангелевского офицера с ценными бумагами. А этот… обознался я. Подумал — Музыкин…

— Теперь понятно…

— Что вам понятно? — не выдержал Шавров. — Что вам всем в ваших кабинетах с чаем и вареньем может быть понятно? Музыкин меня от смерти спас! Мою пулю на себя принял! — Он запнулся, наткнувшись на холодные, изучающие глаза начмила, и нерешительно закончил: — И вообще. Не верю, что красноармеец преступником стал.

— А мне твоя вера не требуется. Я только понять хочу — чего в это дерьмо полез? — Он подошел к Шаврову. — Этот бандит пятерых положил. Из-за дрянного золотого кольца. И прими совет: не суйся впредь не в свои дела, — он сел рядом с Шавровым. — Ты хоть понимаешь, что происходит? Теперь ведь не лето девятнадцатого! Теперь весна двадцать первого.

— Понимаю. Мы в девятнадцатом на фронте не для того погибали, чтобы вы теперь, в двадцать первом, всякую дрянь плодили. Ваша новая жизнь мне не нравится! Не за это я своих людей в тыл Врангеля водил, не за это мы свои жизни добровольно и сознательно революции отдали!

— А ты Врангеля живого видел? — с интересом спросил начмил.

Шавров обалдело посмотрел — не ожидал такого поворота, но ответил с гордостью:

— Видел в Севастополе. Он из своего штаба вышел — в гостинице «Кист» у них штаб размещался…

— Ну и дальше, дальше? — Начмил, словно гимназист, заинтересованный невероятной историей, схватил Шаврова за руку.

— Да ничего такого, — скромно пожал плечами Шавров, — сел в свой белый «Даймлер» и уехал. На фронт. Он каждый день на фронт ездил.

— И ты его не убил? — с искренним недоумением спросил начмил.

— Приказа не было.

— Значит, ты умеешь выполнять приказы? — Начмил встал, отчужденно взглянул на Шаврова. — Ну так вот: мы здесь, в кабинетах с вареньем, тоже умеем… Товарищем Лениным приказан нэп. Вот и нишкни! Но так как голова у тебя дурацкая — снизойду до объяснений. Первое: этот красноармеец стал бандитом, потому что молод, неустойчив, поддался трудностям. Главная же трудность в том, что многомиллионная армия больше не нужна и поэтому в большинстве своем демобилизована, почему мы и видим тебя перед собой. Второе: фабрики и заводы стоят, и обеспечить миллионы красноармейцев работой не могут. Неустойчивые безработные становятся бандитами. И убивают. Как этот… За понюх табаку. За последние три дня… — начмил взял со стола сводку, — бандиты убили шестерых обывателей и троих моих работников. Хотя мы все тут и не люди… — он потянулся к колокольчику. — Ты, Шавров, пусть молодой, но член партии, большевик. Задумайся вовремя. Мысли твои не от ума, а от истерики, поступки — того хуже… — Он позвонил, вошел начальник конвоя, остановился на пороге. — Вот что, Малахов… — начмил снял пенсне и начал тереть глаза, — проводи товарища на выход.

— «На выход» — это, стало быть, в расход? — спросил Шавров.

— На выход — это на выход, — сузил глаза начмил. — А в расход — это в расход. Не там второе дно ищешь, краском. Еще раз говорю, смотри не ошибись, — и, поняв по лицу Шаврова, что тот хочет задать какой-то вопрос, поднял руку. — Ты помолчи лучше… Допустим, ты не обознался. Допустим — этот бандит — твой Музыкин. Ну и что? Снисхождения заслуживает? Ни один преступник из наших рядов не заслуживает снисхождения. Свой организм, Шавров, надо охранять безжалостно! Иначе мы погубим революцию. Музыкина… Тьфу, этого… расстреляют, ступай…

Шавров вышел на улицу. Была совсем поздняя ночь, а может быть, и раннее утро начиналось — определить он не мог. Город растекался вокруг — неосязаемый, ускользающий, странный… Бывший родной город. В какое-то мгновение показалось, что заблудился и дороги домой не найти никогда. Стало страшно, захотелось побежать куда-то, все равно куда, лишь бы поскорее избавиться от этой пугающей темноты и крутящихся в бесовском водовороте улиц и собственных мыслей, нахлынувших болезненно и неудержимо. Музыкин, комкор, этот странный милиционер в коридоре с его спокойным «не верю», и начальник милиции с обидными подозрениями — что им всем надо, Господи… Ведь не делал подлостей, защищал справедливость, добро — и как прекрасный символ всего сущего, и конкретно, в бою. И сомнений не было. «Можно понять холопов, которые хотят стать дворянами. Нельзя понять дворян, которые стремятся стать холопами». Это о декабристах. Хлесткая пошлость, ложь. Просто материя первична, и она прижимает, давит. Не каждому дано осмыслить это притяжение и вырваться из него и понять, что дух, вторичный и производный дух, выше материи, потому что он созидает ее в ином, более высоком качестве. И потому служить нужно не чинам и орденам, а великой идее добра… «Все на земле умрет — и мать, и младость, жена изменит и покинет друг…» Такова горестная диалектика этого служения… А в чем цель? В чем награда и воздаяние и свет в конце туннеля? Неосязаемая бесконечность, фантом…

Он свернул к палисаднику двухэтажного особняка, который стоял в глубине улицы. Это был родительский дом — маленький, обшарпанный, такой родной и такой непривычный после долгой разлуки. Белесый рассвет вычернил по-весеннему прозрачные кроны старых тополей и лебединые шеи фонарных подвесов. Шавров отворил печально заскрипевшую калитку, сделал несколько шагов по тщательно выметенной дорожке и сразу же увидел на дверях сильно потемневшую медную дощечку: «Приватъ-доцентъ Шавровъ Иван Александровичъ», а чуть ниже витиевато отлитый диск звонка с глуповатой надписью: «Прошу давить перстомъ». Поколебавшись мгновение, он надавил. Прерывисто и слабо вызвонил колокольчик, послышались шаркающие шаги, щелкнул ключ в замке, и Шавров молча толкнул дверь.

— Господи, Сережа! — всплеснула мать маленькими ручками. — Почему ты не написал мне?

Кожа на лице у нее стала желтоватой, редкие волосы были гладко причесаны — по-школьному. Словно отвечая на его немой вопрос, она грустно улыбнулась:

— Два с половиной года, Сережа… не было тебя дома.

— Всего? — удивился он.

— Это вечность… Скажи, ты получил… письмо? Ты не спрашиваешь об отце, и из этого я заключаю, что письмо не дошло. Сережа… папа умер еще в январе. Я похоронила его рядом с дедом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: