Эта была добрая погоня, и ветер свистел в ушах, и пот высох на лицах разведки, и море было по колено семнадцати красным кавалеристам!

Но вот впереди замелькали вершники в острых малахаях; кони их глухо молотили землю копытами.

«Сабель сорок будет, а то и больше…» — прикинул Степан, и рука его сама собой легла на эфес.

В сотне саженей от монголов Перцев вырвал из ножен шашку и, разминая затекшую руку, дважды полоснул воздух сталью.

Степан тоже вынес клинок над головой.

Кони, будто почуяв бой, пошли бешеным дробным ходом.

И когда казалось, что уже никакая сила не остановит рубки, Сундуй-Гун, скакавший маленько на отшибе от своих, внезапно скатился с коня. Вскочив на ноги, он что-то хрипло и коротко крикнул цирикам и тут же упал лицом вниз.

Все монголы разом остановились, оставили седла и повалились в пыль, моля о пощаде.

Только один человек остался на низкорослой степной лошадке. Он мотал головой на тонкой птичьей шее и орал так, что жилы надулись на крупном, в буграх, лбу:

— Это ж — красные, сук-кины вы дети! В цепь, скоты! Перестреляю всех!

Но беломонголы не шевелились, а глаза их просили милости.

И тогда шашки разведчиков опустились к холкам коней.

Лишь Вараксин и Перцев, держа оружие наготове, подлетели к человеку, который кричал, ругался и скрежетал зубами.

И шашки их были уже готовы ударить по злобной гидре контрреволюции, когда красные командиры вдруг увидели, что всадник связан, и на его синем, лоснящемся от грязи халате блестят погоны генерал-лейтенанта.

Усмехаясь, командиры спрыгнули на землю и подошли к Унгерну.

По багровому лицу барона текли слезы злобы и бессилия. В белесых глазах, точно болотная вода, стояла желчная тоска, почти безумие.

Подскакали Рокоссовский и Щетинкин.

Петр Ефимович медленно оглядел человека с прямыми широкими плечами и плоской грудью, на которой болтался Георгиевский крест, скользнул взглядом по измятой фуражке, черным запыленным ичигам. Спросил:

— Что, Роман Унгерн, плохо ваше дело?

Генерал вперил глаза в Щетинкина, узнал офицера, с которым ему когда-то доводилось встречаться, и внезапно закричал во все горло:

— Ты изменник, штабс-капитан!

Щетинкин посмотрел на Унгерна в упор, сказал спокойно:

— Народу изменили вы, а не я, генерал. Не так ли?

Маленький подбородок и широкие, точно с чужого лица, скулы барона затряслись от возбуждения. Он метнул взгляд на солдатскую гимнастерку и желтые краги Щетинкина, пожал плечами.

— Черт с тобой, говори, что хочешь! Все равно моя карта бита.

Рокоссовский приказал:

— Развяжите его.

Через полчаса, допросив Унгерна, краскомы подозвали к себе Перцева и Вараксина.

— Возьмете двадцать человек, — распорядился Щетинкин, — и доставите их благородие в штабриг-104. Попытается бежать — пулю в лоб. Скачите!

Сдав Унгерна штабу бригады, Вараксин простился с Перцевым и отправился в штакор.

Степан давно уже не был здесь и очень удивился, увидев вместо Неймана своего начдива. Оказалось, что Константин Августович направлен на академические курсы, уехал в Россию, и его заменил Гайлит.

На следующий день Гайлит поручил Степану срочно отправиться в красномонгольские войска. Вернулся Вараксин только пятнадцатого сентября.

Выслушав донесение, Ян Петрович кивнул головой, несколько секунд молчал и вдруг сообщил нежданные приказы командования. Экспедиционный корпус расформировывался, а коммунист Вараксин назначался начальником пограничного отряда в Кырен.

Не успев отмыться с дороги, Степан передал делопроизводство и стал срочно набирать штаты отряда, мотался за оружием, кухнями, повозками.

Через неделю, с грехом пополам подготовившись к дальнему переходу, Вараксин во главе отряда и небольшого обоза взял курс на северо-запад.

ГЛАВА 8-я

ТРИБУНАЛ

Генерал-лейтенанта Унгерна фон Штернберга наскоро допросили в штабе Экспедиционного корпуса, в Троицкосавске, и в тот же день, двадцать девятого августа двадцать первого года, отправили в Иркутск, в штаб 5-й армии. Оттуда на исходе первой недели сентября он был отвезен в Новониколаевск.

Сентябрь выдался дождливый, по ночам было уже холодно, и барон, сидя в одиночке новониколаевской тюрьмы, ежился и кутался в длиннополую кавалерийскую шинель.

Он по-прежнему был одет поверх формы в синий монгольский халат, на котором тускло мерцали засаленные генеральские погоны, а ниже тощей шеи темнел Георгий.

На первом же допросе, вперив прямо перед собой, в стену, взгляд холодных голубовато-серых глаз, он заявил, что оказался в плену по чистой случайности. При нем, утверждал Унгерн, постоянно находилась ампула с ядом, которую он должен был разгрызть в случае нужды. Но растяпа-денщик, чистивший халат, ненароком раздавил пузырек, и вот теперь ему, аристократу, приходится расплачиваться за то, что плохо научил слугу его обязанностям. Надо было его, мерзавца, вовремя вздернуть.

Следователи переглянулись. Унгерн походил на помешанного. Этот человек с изможденным лицом, на которое опускались светло-рыжие волосы, почти полностью закрывавшие бугристый лоб, все время курил трубку и отвечал на вопросы так, будто его пригласили хоть и к врагу, но на дипломатические переговоры. Допрашивать Унгерна было противно и утомительно. Он с явным хладнокровием перечислял все подлые дела, совершенные им на своем веку, и говорил о массовых убийствах ни в чем не виноватых людей так, как рассуждают о скотобойне мясники.

Десятого сентября Унгерна вызвал на допрос государственный обвинитель процесса, крупный деятель партии коммунистов Емельян Ярославский.

Барон знал, с кем имеет дело. Но не изменил себе и отвечал с прежней откровенностью палача, понимавшего, что его уже ничто не спасет.

Ярославский проверял факты, перечислял фамилии расстрелянных, сожженных заживо, растерзанных красноармейцев, — и Унгерн с готовностью подтверждал, что это правда. Однако он тут же добавил, что был отцом и покровителем своих воинов. К примеру, монголы его полков получали чингисхановский паек: три барана и пуд муки в месяц.

— Вы лжете, барон, — возразил Ярославский. — Вы ненавидели не только нас, вы презирали своих. В разное время в плен к красным попали десятки офицеров Азиатской дивизии. Все они в один голос утверждали: вы называли их «офицеришками», вы третировали собственный штаб, перемалывали казаков в мельницах, сажали на лед, забивали палками и шомполами. Пленные говорили мне: сжигая своих людей на костре, вы сидели рядом и помешивали угли железным прутом. То, что вы делали с нашими людьми, невозможно описать.

Ярославский подвинул Унгерну газету. Это была «Русская свободная мысль» — прояпонский листок, издававшийся в Шанхае.

— Вот что о вас пишут белогвардейцы, бежавшие за рубеж, следовательно — свои… Читайте вслух.

Унгерн стал читать — и ни выражение его лица, ни голос не изменились ни на йоту.

«Барон Унгерн, — декламировал подследственный, — один из самых жестоких людей, который когда-либо распоряжался людьми. Его борьба с большевиками велась с жестокостью Чингисхана. Тысячи людей были расстреляны по его приказанию. Он походил на дикого зверя, бесившегося в клетке».

— Я обращаю ваше внимание, Унгерн, еще раз — это свидетельство не нашей печати.

Барон пожевал длинные рыжеватые усы, и глаза его загорелись злобой.

— Собаки! Это человечья мелочь, мужичье, трусы!

Ярославский полистал бумаги, сказал сухо:

— Продолжим. Кто вам присвоил чин генерал-лейтенанта?

— Атаман Семенов.

— Не бог весть когда вы носили погоны есаула. Не могли бы объяснить причину столь быстрого продвижения в чинах?

Унгерн исподлобья взглянул на Ярославского, раздраженно пожал плечами, промолчал.

— Хорошо. Еще вопрос. В свое время вы служили в 1-м Нерчинском полку Забайкальского казачьего войска. Кто был командиром полка?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: