Гибель гранулемы
ТУМАННАЯ ДАЛЬ
Абатурин пересек Комсомольскую площадь, показал в проходной пропуск охране и медленно зашагал по тротуару, обсаженному коренастыми припыленными деревьями.
Справа, в предрассветной мути, чернели доменные печи. Но вот одна из них, видимо, вторая, выбросила в небо молочно-красные споло́хи, откинула пламя на соседние печи; облака над заводом стали розовые и легкие, как елочная вата.
Печь выдавала плавку или шлак.
Теперь явственнее стали видны папахи пара над тушильными башнями коксохима. Замерли в вечном строю шеренги труб мартеновского и прокатного цехов.
Стан «2500» строился в левом углу огромной заводской территории. Это был гигантский цех, на площади которого могло уместиться, плечо к плечу, все население Магнитки. Стены прокатного стана отсюда, с дороги, казались гладкими и прочными, как литая сталь.
Опоздать на работу Павел не мог. Вероятно, начинался только седьмой час, и Абатурин шел не спеша, рассеянно вглядываясь в очертания цехов, узнавая их и радуясь этому.
И все же на душе было смутно. Он почувствовал это странное состояние еще вчера. Жизнь налаживалась понемножку, все шло, кажется, как следует, но, тем не менее, Павла не покидало неясное тревожащее чувство. Казалось, он забыл сделать что-то важное, никак не может вспомнить — что́ именно, а потому испытывает вполне понятное недовольство собой.
В станице у мамы и бабушки он провел неделю с лишним. Мама наготовила еды, купила водки, позвала родичей и знакомых. Женщины взглядывали на Павла, ахали, говорили приятное, удивлялись, что Павел уже не мальчик, и шутили о женитьбе.
Так оно все и должно быть, и в их словах не содержалось ничего неожиданного или обидного.
Однажды в дом заглянула Алевтина Магеркина.
— С приездом тебя, Паня, — сказала она, нимало не смутившись и цепко вглядываясь в погоны на шинели Павла. — А я и не знала, что ты отслужил. Вот какая неожиданность!
И всем было ясно, что эта фраза тоже из того же обязательного обихода, какой сопутствует подобным встречам.
Магеркина была по-прежнему золотоволосая, синеглазая, празднично-опрятная, что и в ранней юности, и все же совсем не та. От былой милой угловатости и робости не осталось совсем ничего. Знала, что красива, — и оттого часто посматривала в небольшое настенное зеркало, расчетливо поводила плечами. При каждом ее движении на крепкой шее вздрагивал прозрачный капроновый платок.
— Садись, Аля, поешь с нами, — приглашала ее Марфа Ефимовна и откровенно льстила Магеркиной: — Не собралась замуж-то? Ну, такая не засидится, не обойдут женихи.
— А на кой мне ляд? — усмехалась Магеркина. — Успею еще с дитем поплакаться и дыма печного поглотать. Батя вон торопится, а я — нет.
— И верно, не к спеху… — роняла Марфа Ефимовна, значительно посматривая на Павла.
— Батя — он старенький, хворенький, — говорила Алевтина, неохотно пощелкивая семечки. — Оттого и мысли разные в голову приходят, не хорошие. Боится — помрет, а я одна с хозяйством не справлюсь. Вон его, добра-то, сколько: и дом, и одежда, и скотина тоже во дворе есть.
— Старики, они не зря слово молвят… — вставляла бабушка.
— Так разве кто спорит?.. — ровно соглашалась Магеркина. — Придет мой черед, и я — как все. Ну, пойду. Спасибо на угощении.
Она вышла из дома, высоко неся голову и притоптывая узкими звонкими каблучками.
— Проводи, — коротко бросила мать сыну. — Ноги-то не отвалятся.
Павлу не пришлось догонять Алевтину. Она ждала его за углом; увидев, сказала, посмеиваясь:
— Думала, оробеешь. Тихий ты больно, Паня.
Поглядела в небо — синее, почти фиолетовое, без единого облачка — предложила:
— Хочешь, пойдем в степь. Дождя, видишь, не будет.
— Пойдем, Аля, — кивнул Павел и смутился, назвав Алевтину так, как называл ее в детстве.
Они вышли за станицу, оставили в сторонке колхозное стадо. Возле него поскакивал на лошадке пастух, безобидный и услужливый старик, во всякое время года не снимавший с плеч потертого ватника.
Пастух сделал вид, что не заметил их, и Павел почему-то облегченно вздохнул.
Он шагал рядом с Алевтиной, сбивал палкой, подобранной у околицы, кустики посохших трав и никак не мог понять своего состояния. Ему было приятно с Магеркиной, но душа не пьянела, будто это была не Алевтина, нравившаяся ему с детства, а те проезжие женщины, которых случайно встречал на пути.
— Какие планы-то? — спросила Алевтина, перетирая в ладонях затвердевшие семечки полыни.
— Поплотничаю маленько. Маме помогу. А там видно будет.
— Опять в город?
— Не знаю. Как у вас тут? Не голодно? Кормит колхоз?
— Ничего. Батя на складе. Старенький уже.
— В колхозе как? — переспросил Павел.
— С кукурузой носятся. О свекле толкуют, о гречихе тоже. Ранние сорта яровой ищут. Комсомольцы наши с ума сходят: день и ночь в поле. Глупо.
Было видно, что ей скучен и даже обиден этот разговор.
— Сколько не виделись… Или не о чем больше и говорить?
— Нет, что ты!.. Спрашивай, я отвечу.
— Жениться не собираешься?
— Не к спеху. Определиться надо.
— А-а, ну определяйся…
Они замедлили шаги, шли молча.
— Я думала — приедешь, поговорим обо всем. Не случилось…
— О чем же?
— Поклоны тебе через мать посылала. Читал?
— Читал. Спасибо.
— Зря посылала, выходит. Или есть кто?
— Откуда же? Никого нет.
— Я вижу. Скушно тебе со мной.
— Нет, не скучно.
— Будто бы? Я помышляла: вернешься, поспешим в загс — чем не семья? Дом есть, скотина. Стол — не голая доска. Или мало для счастья?
— Для счастья, Аля, и душу кормить надо. Время такое.
— Чисто лектор в клубе, — усмехнулась Магеркина. — Без еды да одежи и душа сыта не будет. Это только на собраниях так: все ради дела. А в жизни — всякие грабли к себе гребут.
Алевтина вдруг остановилась, тихонько взяла Павла за руку, сказала, жмуря глаза:
— Мне, знаешь, даже снилось: дом наш, и мы в нем. Радиола играет тихо-тихо, щи на столе стынут, и никого — только мы вдвоем. И так всю жизнь. Ни митингов, ни кампаний.
Павел подумал, как бы к этому отнеслись старшина Гарбуз, молоденький офицер Николай Павлович Оленин, Прокофий Ильич, и сказал уныло:
— Плохо, Аля. Холодные щи — плохо.
Алевтина пристально посмотрела на Павла, на лбу у нее выступили красные пятна, и она сказала запальчиво:
— У меня, Павел Кузьмич, давно темечко-то окрепло. Ты не сомневайся. Идем домой.
У Павла не оказалось спичек, и он на обратном пути подошел к пастуху.
Старик суетливо достал из кармана коробок, чиркнул спичкой, протянул огонек Павлу и прикурил сам.
— Славная парочка, — качнул он головой и даже прищелкнул языком. — Куда уж красивше. Дай бог вам любовь да совет, милые.
— Спасибо, дедушка, — поблагодарила Алевтина. — Мы так просто… гуляли…
— А как же, я понимаю, понимаю… — закивал головой пастух. — Разве можно без этого?
На краю деревни, прощаясь и протягивая Павлу руку, Алевтина кинула хмуро:
— Ежели что — ты скажи. Я больно-то бегать не буду. Не рябая.
— Не сердись. Я же без зла.
— Я не сержусь, — сухо отозвалась Алевтина. — Кланяйся маме и бабушке.
Когда Павел вошел в избу, мать пристально поглядела на него, но ни о чем не спросила.
Абатурин неделю почти не выходил на улицу. Он перешил крышу новыми досками, чисто вымел двор, полдня провисел на стремянке в колодце, заменяя подгнившие бревна целыми. Потом выбелил стены и печь, вымыл пол, передвигаясь по-мужски, на четвереньках, и обдирая старые гражданские брюки о выщербленные доски.
— Казачье ли дело? — ворчала бабушка, с гордостью посматривая на тихого работящего внука. — Погулял бы маленько или гармонью побаловался.