— Здравствуй, Сережка. Это я — Лена.
Просто удивительно, как чисто и ясно доходит до меня голос! Как будто бы нас разделяют не тысячи километров, а два ленинградских квартала. Как будто бы это обыкновенный телефонный разговор, и вот сейчас, прикрыв рукой трубку, я скажу: «Да, да, слушаю».
Но сказать я ничего не могу.
Я могу только слушать и кивать головой, улыбаться, и пожимать плечами, и мучительно морщиться, когда голос вдруг начинает слабеть, затухать, точно он уходит под воду. Наверно, Вася Гуткин в это время кидается в своей лаборатории к приемнику, крутит и вертит рычаги и катушки, — и вот уже голос снова крепнет, очищается, яснеет.
— Я пришла вместе с Козликом. Он теперь ходит в немецкую группу и, наверное, скажет тебе что-нибудь по-немецки. Он до сих пор не может забыть, как на вокзале к вам в вагон сажали через окно Байкала, и все хвастает ребятам в нашей квартире: «А мой папа повез на Землю Францифа-Иосифа вот такую черную лайку». И показывает, какой величины была лайка — в два раза длиннее, чем пианино. Сейчас он будет с тобой говорить.
Моему сыну четыре года. Настоящее его имя Роальд. В очаге его зовут — Алик, а дома называют просто Козликом. Голосишко у него тоненький, будто у комарика. Холодно, наверное, такому тоненькому голосочку лететь по воздуху от Ленинграда до Земли Франца-Иосифа.
Мне отлично слышно, как Козлика уговаривают и подбадривают у микрофона:
— Ну, скажи чего-нибудь вот сюда, вот в эту коробочку. Скорее скажи чего-нибудь папе.
— А чево? — пищит Козлик.
— Ду-ду-ду-ду-ду, — бубнит чей-то бас, — это, наверное, диктор подоспел на помощь и уговаривает Козлика.
— А зачем? — с любопытством опять спрашивает Козлик. Ему, наверное, никак не понять, зачем и что именно он должен говорить этой маленькой черной коробочке и при чем тут папа, который вместе с черной лайкой уплыл на ледоколе на Землю Францифа-Иосифа.
Наконец его уговаривают.
— Па-па, — звенит в наушниках его тоненький голосочек. Потом опять: — Па-па! Я играю с Вовой Тарасовым в карты. — После этого наступает длинное молчание. В наушниках опять слышится какая-то возня и тихие быстрые голоса. Козлик снова, уже шопотом, переспрашивает: — Чево? — и вдруг, ни к селу ни к городу, протяжно говорит:
— Дэ-э-р ты-ы-ы-ш.
Больше, очевидно, ничего вытянуть из пего невозможно. Трескучий бас провозглашает:
— Вызываем зимовщика Соболева.
Вот и кончилось мое свидание в эфире. Я снимаю наушники, осторожно вылезаю из-за стола. Мне хочется на улицу, хочется побыть одному, подумать. В ушах еще раздаются знакомые, родные голоса.
Я одеваюсь и тихо выхожу из дома. Светит необычайно яркая луна. В чистом темном небе дрожат зелено-желтые пучки и волнующиеся ленты полярного сияния.
Как все-таки это чудесно: вот и сейчас ведь в этой безмолвной студеной черноте беззвучно летят какие-то голоса, какие-то слова. Невидимые и неслышные, они пролетают над этой замерзшей землей, и простая полированная коробка с проволочными катушками и маленькими тускло мерцающими лампочками вылавливает эти бездомные, небесные голоса и заставляет их ожить и снова зазвучать…
Когда я вернулся домой, в тускло освещенном коридоре под фонарем стояла кучка людей.
Я подошел к ним. Тут были Стучинский, Быстров, Лызлов, Савранский. Глаза их блестели от возбуждения, на щеках был румянец. Даже угрюмый, неразговорчивый Лызлов широко и радостно улыбался.
— Голоса очень похожи, — взволнованно говорил он, — просто удивительно, до чего похожи голоса. Я никак не думал, что так хорошо будет. — Он повернулся ко мне, сверкнув стеклами очков. — А как здорово ваш сынишка говорил. Голосочек какой тоненький! — Он тихонечко засмеялся, покачал головой и как-то судорожно потер руки — Хорошо! Очень хорошо!..
Глава седьмая

Смертный приговор
Леня Соболев и Лаврентий Каплин собирались пускать зонд. Они притащили в аэрологический сарай тяжелый чугунный баллон с водородом, водрузили его на деревянные козлы и, вытащив из картонной коробки сморщенную резиновую оболочку, приготовились надувать шар.
Но вдруг из дальнего угла сарая, где были составлены огромные полотняные змеи, раздался тоненький-тоненький писк. Жалобный, отчаянный писк, потом какое-то курлыканье, ворчанье и снова писк.
Леня и Лаврентий осторожно отодвинули железные рамы, на которых были натянуты полотнища, и заглянули в угол.
На полу, на смерзшемся куске старого брезента врастяжку лежала серая ездовая собака Сватья. Она лежала на боку, положив голову на пол, и не мигая смотрела на людей большими, влажными, строгими глазами.
— Леонид Исидорович, — прошептал Каплин, локтем толкая Соболева. — Смотрите!
Растопырив маленькие слабые лапки, беспомощно тыкаясь мордочками в пол, падая и карабкаясь друг на друга, в углу копошились три серых толстеньких слепых щенка. Они поднимали лобастые мордочки и, разевая красные, беззубые рты, отчаянно пищали. Один щенок поймал маленькое, мягкое, как тряпочка, ухо брата и принялся жадно, с чмоканьем его сосать, но не удержался на лапках и упал на бок, стукнувшись об пол головой.
Аэрологи посмотрели-посмотрели и решили итти к каюрам — советоваться, что же делать со щенятами.
Ни Боря Аинев ни Стремоухов выходить на улицу еще не могли. Они велели перетащить щенят и Сватью в сени и устроили им там теплое жилье.
В большой ящик от печенья они насыпали стружек, набросали всякого тряпья, старой ваты и положили в ящик щенков. А Сватья сама залезла туда, тщательно облизала своих детенышей, и они, прижавшись к матери, сразу уснули.
Щенки прожили не долго. На третий день они пропали. Дверь из сеней всегда прикрывалась очень плотно, и выбраться наружу они никак не могли. Но и в доме их нигде не было — ни в коридоре, ни на кухне, ни в пристройке к сеням.
Все зимовщики были очень встревожены исчезновением щенков. Одна только Сватья нисколько не беспокоилась, что ее щенки куда-то пропали, и при первом же удобном случае улизнула из дому.
Сначала мы подумали, что она побежала на поиски своих детенышей, что она скоро вернется домой. Но за весь день Сватья ни разу даже не подошла к дверям, а вечером ее видели весело игравшей с другими собаками.
Тогда мы поняли, куда девались щенки: Сватья пожрала их.
Мы знали, что собаки часто поедают своих детенышей. Но нам было очень жалко этих первых щенков, которые родились при нас, — мы уже придумали им красивые имена и мечтали, как будем выращивать их и приучать ходить в запряжке. А потом и просто было жалко, что мы потеряли трех ездовых собак. Из них выросли бы, наверное, хорошие собаки. Даже в слепых трехдневных щенках уже была видна настоящая порода: острые торчащие ушки, широкая сильная грудь, черное нёбо.
Все наперебой ругали Сватью, припоминали всякие ее грехи и проделки и то, что она как-то, месяца три назад, утащила из сеней кусок медвежьего мяса, и то, что она при кормежке всегда норовит схватить самый большой кусок, и что вообще-то она злая и неблагодарная собака, одним словом — мерзавка.
— Только бы мне на улицу вырваться, — говорил Боря, испытующе поглядывая на Наумыча. — Я бы собак приструнил. Совсем, поди, от рук отбились. Вон Сморж говорит, что колымские опять с цепочек сорвались, бегают чорт знает где, дерутся.
За время нашей болезни собаки действительно совсем отбились от рук. Некому было следить за ними, кормили их кое-как, — кто вспомнит, тот и покормит. Собаки одичали, изголодались.
То и дело в темноте вдруг раздавался дикий рев, визг, вой. Мы выскакивали из домов и чем попало — фонарями, палками, лыжами — разгоняли схватившихся псов. Но дело это было не легкое. Озверевшие собаки бились с такой яростью, что их, в конце концов, приходилось просто растаскивать руками. Однажды два пса так крепко сцепились, что даже когда Желтобрюх поднял их обоих на воздух, они и тогда еще продолжали рвать друг друга.