Наумыч приготовился записывать, а Боря опять взял свой листочек и медленно, делая паузы после каждого собачьего имени, прочел:
— Штоп. Старик. Торос. Лысый. Таймыр. Букашка. Моржик..
— Как Моржик? — закричал я. — Моржик же ездовый!
Боря Линев медленно повернулся в мою сторону и строго сказал:
— Откуда же это он ездовый? Кто это тебе сказал?
— Никто не сказал, — ответил я, чувствуя, что начинаю злиться, — только я знаю, что ездовый! И все знают, что ездовый!
Но никто не поддержал меня. А Боря, отвернувшись и глядя на Наумыча, проговорил:
— Моржик из породы русских овчарок. Такие ездовые овец обыкновенно караулят. Никто сроду на таких Моржиках не ездил.
— Тогда, значит, он медвежатник! — упрямо сказал я. — Не может быть, чтобы такую собаку зря держали. Не понимаю, как можно такую собаку убивать?!
Наумыч постучал карандашом по столу, улыбаясь посмотрел на меня:
— А откуда ты знаешь, медвежатник он или не медвежатник? Ты же ведь не знаешь?
— И Борис не знает! — крикнул я. — Не знает, а хочет убивать!
Наумыч вопросительно посмотрел на Борю. Тот пожал плечами и опять, даже не глядя в мою сторону, сказал:
— Конечно, я с Моржиком на этот счет не разговаривал. А так, по морде, что-то не похоже, чтоб медвежатник был. Овчарка — и вдруг медвежатник? — Боря пожал плечами. — Может быть, конечно, и так. Не знаю.
Я и сам не думал, что Моржик медвежатник, но просто из упрямства и еще потому, что мне действительно было жалко этого добродушного косматого пса с густыми, нависшими на глаза бровями, я настойчиво повторил:
— А раз не знаешь, нечего и говорить. Убить-то легко..
— Конечно, — подхватил Костя Иваненко, — и Торос вот тоже..
Но Наумыч перебил его и снова постучал карандашом по столу:
— Ладно, ладно, — сказал он. — Каюр в ваше дело не лезет, и вы в каюрское дело тоже не суйтесь. Нечего тут дискуссию разводить. Ну, что ж, значит, вот этих самых, — кто тут у нас записан? — Он заглянул в свою книжечку. — Штопа, значит, Старика, Тороса, Лысого, Таймыра, Букашку и Моржика завтра утром пустить в расход и составить акт. А в акте указать, что собаки застрелены из-за халатного отношения к своим обязанностям каюра Стремоухова.
Боря Линев покачал головой.
— Я, Наумыч, собак стрелять не буду, — твердо сказал он. — Уж назначьте кого-нибудь другого.
Наумыч глубоко затянулся папироской, сквозь дым, прищурившись, пристально посмотрел на Борю. Боря сидел, опустив голову, скатывая из своей бумажки длинную палочку.
— Ладно, — медленно и серьезно проговорил Наумыч. — Назначим кого-нибудь другого.
Спасение Моржика
Опечаленный я вернулся к себе в комнату.
Наутро мне надо было вставать в шесть часов, потому что начиналась моя декада дежурства, и я быстро разделся и улегся спать.
Ночью, сквозь сон, я слышал какую-то возню и хруст снега под самым моим окном. Часа в два я даже проснулся. Около дома яростно лаяли и рычали собаки, потом лай отнесло куда-то в сторону, понемногу он стал затихать, и я снова заснул.
Ровно в шесть часов меня разбудил будильник. Я поспешно оделся и вышел на крыльцо. Ночь была безлунная, но тихая и ясная.
Я стоял на крыльце, рассматривая звезды, когда вдруг услыхал далекий собачий лай. Я прислушался. Где-то далеко-далеко, наверное в проливе Меллениуса, на разные голоса лаяли собаки.
«Вот странно, — подумал я, — зачем это их туда занесло? Едва ли кто-нибудь из зимовщиков гуляет в такую рань, а одни собаки так далеко от зимовки не пойдут. Уж не медведь ли?»
Я даже улыбнулся, подумав, как было бы хорошо сейчас застрелить медведя. Если медведь большой, собакам будет много жратвы. Глядишь — и смертную казнь отложат. А там, может, еще медведь подошел бы. Вот и обошлось бы дело.
Послушав еще немного далекий собачий лай, я вернулся в дом.
В коридоре под фонарем стоял Шорохов, опухший от сна, со слипшимися глазами. На нем был надет ситцевый пестрый халат, подбитый ватой.
— Встал? — сиплым голосом спросил Шорохов и, закрыв глаза, начал скрести волосатую грудь.
— Что-то собаки в бухте лают — не медведь ли? — сказал я.
— Ну да, медведь, — равнодушно подтвердил Шорохов, продолжая чесаться. — Всю ночь шлялся кругом станции. Надоел, как чорт. — Он запахнул халат, протяжно зевнул и сказал уже бодрым голосом: — Медведь! Я ночью выходил, пустил осветительную ракету. Видел, как собаки его куда-то к Маркаму погнали. А теперь, значит, опять вернулся. Надо бы пойти пристукнуть его, дьявола. — Он поправил ногой угольный ящик и, снова протяжно зевнув, добавил:
— Пойдем?
— Мне нельзя, — сказал я. — У меня в семь часов наблюдение. После наблюдения, так часиков в восемь, еще туда-сюда.
— Нет, это что же, — тогда я лучше пойду спать, — ответил Шорохов. — Прямо замучился ночью — брешут и брешут под самым окошком, чтоб им всем сдохнуть.
Шаркая меховыми туфлями, он пошел к себе в комнату, а я отправился в наблюдательскую.
Когда с электрическим фонарем на груди, с гудящим медным ведром под мышкой, с тетрадочками и карандашами в руках я в семь часов вышел на улицу и зашагал на площадку, собаки как будто уже не лаяли. Как ни дорого было мне время, а я все-таки на секунду остановился и прислушался. Нет, не лают.
«Значит, угнали куда-то, — с досадой подумал я, подходя к тонконогим своим будкам. — Жалко, ушел медведь. Хорошо бы его застрелить».
Теперь во время своих дежурств я уже не метался по площадке так, как в первый раз. Все мои движения были уже рассчитаны и привычны.
По порядку я обошел будку за будкой, осмотрел почвенные и глубинные термометры, снегомерные рейки, флюгер и проворно записал в тетрадочки цифры. Спокойно закончив все наблюдения, я пошел составлять радиограмму.
А через пять минут я уже стучал в комнату радиста.
— Георгий Иваныч, метео!
Костя Иваненко, шлепая надетыми на босу ногу калошами, уже ходил вокруг мотора и ворчал себе под нос, что опять, мол, я опоздал, и вот теперь опять пори тут из-за меня горячку. Но ворчал Костя просто так, по привычке. Возился он у мотора очень неторопливо, так как знал, что время еще есть и торопиться некуда.
Потом под потолком машинного отделения оглушительно затрещал звонок. Это значило, что радист сел за стол, к аппарату, и уже можно пускать мотор.
Не дожидаясь, пока радист начнет выстукивать мою радиограмму, я вышел из рубки.
Вокруг была все та же черная, тихая, морозная ночь. Гулко и четко стучал в радиорубке мотор, полузасыпанные снегом оконца рубки светились ярким голубоватым светом. Не спеша я пошел под горку, к старому дому, сменить ленту у анемографа, который стоял в кают-компании.
Весь дом еще спал. Из-за дверей в коридор несся разноголосый храп, под потолком тускло горели закопченные фонари. На кухне, громыхая мятым старым ведром, в облаках золы и пыли заспанный и злой Желтобрюх выгребал из плиты шлак. А в полутемной кают-компании за одним из столов сидел Шорохов в шубе и шапке, прямо руками ел колбасу с неубранных от ужина тарелок и монотонно говорил Желтобрюху, который нисколько его не слушал:
— То-то и оно-то, — бубнил Шорохов. — Всем нам охота как-нибудь от работы улизнуть. Только у меня не улизнешь. Нет. У меня, брат ты мой, строго. Что, я разве тебе не говорил: «Работай, Борис, выведу тебя в люди»? Не говорил, скажешь? Молчишь? Говорил. Сколько раз учил. Ну, а если не желаешь выходить в люди, вот и мой тарелки, туда, значит, тебе и дорога. Очень уж ты с фанаберией да с гонором. Вот сам и достукался, дочитался до ручки. Дальше уж ехать некуда.
— Что вы его все пилите, Афанасич? — сказал я, мотнув головой в сторону кухни, где Желтобрюх яростно гремел совком и ведерком.
— Его еще не так бы надо, если по-настоящему-то учить, — ответил Шорохов и потянулся за шпротами. — На Большой бы Земле он мне попался, я бы его вылущил, как миленького. Шелковый бы стал.
— На Большой-то Земле я к вам и за миллион не пошел бы! — вдруг крикнул из кухни Желтобрюх и на секунду выглянул из-за двери. Шорохов с грустью покачал головой и укоризненно посмотрел на меня.