Только тут вышла осечка. На пятом же выстреле Жоржик промазал.
— Зх ты, мазила! — говорю. — Стрелять не умеешь, а лезешь.
А Жоржик уже в азарт вошел.
— Давай, — говорит, — снова! Вторую партию! Это я, — говорит, — случайно промазал, ты мне, — говорит, — под руку сказал. Я тебе покажу, — говорит, — как надо по тарелочкам стрелять!
Ну, я, конечно, смеюсь.
— Ладно, — говорю, — давай. Только за выстрелы ты будешь платить. Ладно? А то я безработный, у меня денег нет.
— Хорошо, хорошо, — говорит Жоржик, — заплачу.
Вторую партию мы что-то дней двенадцать расстреливали.
Мне-то что? — я безработный тогда был, мне с утра на биржу труда сходить, отметиться, — всего и делов-то. А у него работа. Ему надо по этажам лазить, счетчики проверять.
Ну, он уж потом и работу забросил. Две-три квартиры обежит — и на стенд.
И вот, представьте себе, на двенадцатый день я даю промах. До сих пор не могу понять, что это такое со мной случилось? Только выстрелил я, гляжу, а тарелочка летит, как ни в чем не бывало, целехонькая.
— Ну что? — кричит Жоржик. — Кто теперь мазила? Видали, — кричит, — стрелка!
А уж народ каждый день ходил на нашу стрельбу смотреть. Одни за меня держат, другие за Жоржика.
Обидно мне стало. Теперь уж я говорю:
— Давай контру. Решающую.
И опять все началось с начала.
Вот я раз приезжаю на стенд. Жду, жду — нет моего приятеля. Потом, смотрю, идет. Подходит он и манит меня пальцем в сторону. А уж кругом народ шумит, заведующий всех гостей бросил, суетится, ружья нам заряжает.
Жоржик и говорит:
— Серафим, — говорит, — все кончено.
— Как это кончено? — говорю. — Ничего не кончено. Ведь решающую играем?
— Нет, кончено, — говорит, — я погиб. У меня растрата. Я три тысячи восемьсот рублей казенных денег на эти тарелки просадил. Ты, — говорит, — что же думал, что я на свои сиротские восемьдесят шесть рублей играю? Нет, говорит, Серафим, мои-то я еще в первую партию все проставил. А это, говорит, все были казенные, за бытовую нагрузку с населения получал и сюда носил, — будь они прокляты, эти тарелки!
Ну, мне неудобно стало, я говорю собравшемуся народу:
— Сегодня ничего не будет. Мой товарищ чего-то заболел.
Все нехотя разошлись, а мы поехали домой.
— Что же теперь делать? — говорит Жоржик. — Надо доставать где-то эти деньги, а то мне Соловки.
— Ладно, — говорю я, — что-нибудь придумаю.
И придумал.
Взял я Жоржика, посадил в автобус и поехал с ним в Фили. Там у меня огородник знакомый жил, у которого была лошадь и плуг. Сговорились мы с огородником, что он нам на три дня даст напрокат и лошадь и плуг. Взяли лошадь, пристроили ей на спину плуг и окольной дорогой, окраинами, пробираемся на стенд. По дороге в скобяной лавке на последние деньги купили крупное решето.
Вот приходим мы на стенд — и прямо к заведующему. А лошадь с плугом и решето в кустах спрятали.
— Так и так, — говорим заведующему, — разрешите нам распахать вашу стрелковую площадку.
Заведующий, конечно, удивился.
— Что вы? — говорит. — Зачем?
— А очень просто, — я говорю, — мы с приятелем еще долго играть будем, это мы только перерыв сделали. Земля у вас твердая, промахнешься в тарелочку, а она все равно о землю разбивается. А вы за бой с нас деньги берете. Нам так невыгодно. Вот мы распашем, тарелочки тогда биться и не будут.
— Хорошо, — говорит, — пашите на здоровье. Только вы ведь и промахнулись-то всего в две тарелочки, а набили, поди, тысяч шесть штук. Ну, да дело ваше.
Вывели мы из кустов лошадь и принялись за работу. Я-то поздоровее буду, я — пашу, а Жоржик другим делом занялся. Жоржик землю сеет.
Сколько уж лет в этом месте стенд был, дроби там в земле, по моим расчетам, не меньше пятнадцати пудов должно было быть.
Вот Жоржик через решето землю и просеивает. Земля комками в решете остается, а дробь просеивается.
Как я думал, так оно и вышло. За три дня я напахал, а Жоржик насеял четырнадцать пудов дроби. Продали мы эту дробь в охотничий союз по 20 рублей кило и выручили четыре с половиной тысячи рублей. Заплатили огороднику за лошадь и за плуг. Жоржик покрыл растрату, да еще нам рублей по триста осталось.
Вот с тех-то пор я больше и не стреляю в цель.
Второй рассказ Серафима Ивановича Редкозубова
Все вы, наверное, видали у меня рюмочки. Интересные рюмочки. Дареные. Генерала Лечицкого подарок. Как говорится, сувенир на память.
Вот, извольте видеть, рюмочки. А вот я вывинтил ножку у одной, у другой, положил их сюда внутрь и свинтил. Получилось, видите, яичко. Яичко положил в карман. Пожалуйста. Удобно. Небьющееся. Всегда под рукой.
Да-а. Попито из них всего. И ликеров, и бенедиктинов, и шампанского, и просто так, водки.
Вы, наверное, слыхали такого: генерал Лечицкий? Известный герой империалистической войны. Он русским экспедиционным корпусом во Франции командовал. Так вот я у него шофером служил. Три машины у него было. Берлие дорожный, трехцилиндровый. Игрушка, а не машина. Потом Кадилляк. Крытый лимузин, синей кожей обит. И Ситроен в пятьдесят сил. Самая быстроходная машина во всей Франции. У Жоффра, у французского главнокомандующего, почти такой же был, только разве ему за нашим угнаться?
Да. Чудак был генерал. И, между тем, любил выпить. Едем мы с ним, как-то ночью, под Верденом.
— А что, — говорит, — Сима, — он меня просто так, Симой звал, — не выпить ли нам? — говорит.
— Хорошо бы, — говорю, — выпить, ваше высокопревосходительство.
Вынимает он бутылку. Чистый спирт. Налил себе вот эту самую рюмочку, отпил. Наливает мне.
— На-ка, — говорит, — выпей.
— Да что же, — говорю, — тут пить-то? Пить-то нечего, ваше высокопревосходительство. Мне бы, говорю, стаканчик.
А у меня под сиденьем всегда стакан был. Алюминиевый, французский. В него наших полтора свободно войдет. Вот я и вынимаю этот стакан. Он налил. Я, конечно, хлоп, и хоть бы что.
— Ну, молодец, — говорит, — Сима. Дарю тебе на память эти рюмочки.
Я два года с этим генералом по всем французским фронтам разъезжал.
Потом произошла в России революция, нас, конечно, весь корпус, интернировали. Заперли нас в концентрационный лагерь. Ля-Куртин назывался. Может, слыхали? Известный лагерь. Деревянные бараки, а кругом колючая проволока в три ряда, и часовые в красных штанах расхаживают.
Сидим мы. Пьем себе желудевый кофий, галеты жуем, в подкидного дурака на сигареты играем. И вдруг нас опять на фронт.
— Н-е-е-т, — говорим. — Повоевали. Кончено.
— Ах, так? — говорят. — Вы что же — в большевики записались?
Вот тогда-то и произошел знаменитый расстрел в лагере Ля-Куртин. Сперва из пушек по нас били, потом из пулеметов. Бараки, конечно, горят, барахлишко наше погибает, а мы хоть бы что, красные флаги выкинули и распеваем «Варшавянку».
А потом пехота цепью на нас пошла.
Да, много народу положили там, а тех, кто уцелел, посадили на пароход, загнали в трюм, закрыли люки и повезли.
— Куда, — говорим, — везете-то?
— В Одессу, — говорят. — Домой. Ну вас совсем.
Плывем, плывем. В трюме, конечно, темно, ничего не видно, куда плывем, но я сразу думаю — не туда заворачиваем. Что-то не похоже, чтоб домой. И жарко стало. Голые валяемся. Дышать — ну совершенно нечем.
Приплыли. Слышим — отдают якорь. Выводят нас на палубу.
Смотрю — нет, это не Одесса. Что-то не похоже на Одессу. Негры какие-то на лодках плавают, на берегу пальмы качаются. Домишки какие-то без окон.
— Что — Африка, что ли? — спрашиваю.
— Африка, — Говорят.
Спустили нас на берег, под конвоем провели через город, приводят опять в бараки. Бараки как бараки — стены дощатые, крыши черепичные, кругом проволока в три ряда, и часовые расхаживают. Только часовые не в красных штанах, а в белых трусиках и в пробковых шлемах от солнца.
Записали нас в иностранный легион. Кого в пехоту, кого в саперы, а про меня знали, что я корпусного генерала возил, — меня зачислили в броневую роту.