Наш Наумыч тоже на мостике. Хоть и на нем такая же черная шинель и фуражка, как и на других, его сразу заметишь в толпе — он здоровенный, широкоплечий, на целую голову выше всех. Он тоже увидел нас сверху и кивает нам через головы капитанских помощников.
— Боцман, — негромко командует капитан, — вира якорь.
— Есть, вира якорь.
С тяжелым грохотом пошла лебедка. Дрогнула якорная цепь. Толстые ее кольца, поскрипывая и звеня, медленно стали наматываться на барабан.
Трах-тах-тах-тах-тах, — тарахтит лебедка. Цепь, подрагивая, как натянутая струна, тащит со дна тяжелый, зарывшийся в речной ил и песок якорь.
— А вот и Ромаша лезет, — говорит кто-то из зимовщиков.
Я оглядываюсь и вижу, как над самой палубой, в четырехугольнике двери, ведущей вниз, внутрь корабля, показывается сперва измятый морской картуз, потом морщинистое, с унылым, длинным носом и отвислыми щеками лицо, потом узкие сутулые плечи, и наконец вырастает тощий и длинный метеоролог Ромашников весь с головы до ног.
Выбравшись на палубу, он испуганно озирается и торопливо семенит к нам. Ромашников тащит патефон и толстую пачку пластинок.
— Не опоздал? — испуганно спрашивает он. — Там внизу ни черта не слышно, мне уж показалось, что поплыли. А надо с музыкой.
Он ставит патефон прямо на палубу и яростно крутит ручку.
— Давай марш, — говорит Вася Гуткин. — Может, «Старые друзья» есть?
— Нет, нет, у меня тут уже приготовлено, — вытирая рукавом пот со лба, отвечает Ромашников. — Сейчас грустное надо ставить..
И вдруг потемнело на палубе, словно туча заволокла все небо над нами. Из корабельной трубы повалил густой, черный дым. Длинной колеблющейся лентой он низко тянется над рекой и отражается в ней темной живой дорожкой.
— Наши-то как шуруют, — говорит какой-то матрос, засунув руки в карманы штанов и головой показывая на трубу.
По правому борту, почти посреди реки, идет неуклюжий буксирный катер. На палубе его стоят матросы, смотрят на наш корабль, машут шапками.
— Счастливого плаванья, ребята! — доносится к нам с катера слабый крик, заглушенный грохотом лебедки.
И вдруг становится очень тихо: боцман остановил лебедку.
Матрос на носу корабля поднимает руку.
— Якорь в клюзе! — кричит он капитану.
И сразу, будто в ответ ему, звякнул на мостике машинный телеграф, и палуба под моими ногами задрожала чуть слышно и мелко.
Медленно поворачивается город, небо, корабли. Три низких, сиплых, скорбных гудка оглашают всю реку:
— В путь! В путь! В путь!
Вот мы и поплыли.
А Ромашников все еще суетится около патефона, торопливо перебирает пластинки.
— Боже мой, где же она? — бормочет Ромашников. — Ну что за чорт… Опоздал. Вот история!
Наконец он находит пластинку и дрожащими руками укладывает ее на зеленый диск патефона.
Был день осенний,
И листья грустно опадали
— глухо запевает патефон.
— Вот эта пластинка в самый раз, — говорит Вася Гуткин.
А корабль уже выбрался на самую середину реки, уже плещут в борта речные волны, и уходит назад холодильник, базар, черная кучка народа на набережной. Мальчишку-рыболова загораживает баржа. Прощай, мальчишка!
Не спеша, торжественно и невозвратно уходят назад дома, улицы, сады.
Вот и кончилась наша сухопутная жизнь. Началась жизнь на воде.
Нос корабля чуть дрожит. Мы идем по Двине средним ходом.
Справа вдоль берега стоят лесовозы: мы проплываем мимо лесоэкспортной гавани.
Уже вечер. На лесовозах спускают кормовые флаги — немецкие, английские, французские. В гавани горят электрические фонари, ползают автокары, грузовики.
Капитан поворачивает рукоятку машинного телеграфа.
— Полный вперед.
До позднего вечера, на ветру, на холоде, мы стоим маленькой кучкой у правого борта и смотрим на голые деревца, в густых холодных сумерках уходящие все назад и назад.
— Значит, поехали, Сергей, — тихо говорит мне Боря Линев.
— Поехали. Прощай, Большая Земля…
Глава вторая
Пьяный корабль
За ночь что-то произошло, и с кораблем и с людьми. Только вчера из Архангельска вышел чин-чином степенный ледокольный пароход «Таймыр». А сегодня с зарей по Белому морю спотыкаясь бредет какой-то пьяный вдребезги корабль, везет пьяных людей.
То повалится он на левый бок, то завалится на правый. Мачты чертят в небе круги. Короткая толстая труба, будто малярной кистью, из стороны в сторону красит дымом низкое небо. Слева направо и справа налево летают над головой разорванные ветром облака, ныряет и взлетает, как на качелях, горизонт.
Корабль то задерет нос — вот-вот опрокинется на спину, — и тогда кипящее море заливает корму. То уткнется в море носом, и тяжелая желтая вода ударяет по баку, шипя и пенясь разливается по палубе. Рушится море на нос корабля и сметает с палубы все, что не привязано, не прибито, не привинчено. Вода хлещет через высокие пороги дверей, с грохотом скатывается вниз по лестницам.
Свистит ветер в вантах и тросах, скрипят тали, блоки, мачты.
Точно вымер корабль. Присмирели, попрятались по каютам люди.
Зато ожили, заговорили, задвигались вещи.
Рвутся с петель и крючков тяжелые железные двери. Они скрежещут болтами, бросаются на людей, сбивают их с ног. Звенят, разговаривают в буфетной тарелки, стаканы, ложки. В кают-компании бегает по столу медная пепельница, хочет спрыгнуть, убежать под диван. С разбегу она перескакивает через бортик стола, грохается на пол.
Со шкафа летит книжка. Катается по полу чей-то сбежавший граненый карандаш, со скрипом крутятся привинченные к полу кресла.
А в камбузе совсем уже какая-то карусель. Повар, чертыхаясь и свирепея, мечется по камбузу красный, в съехавшем на бок белом колпаке. Повар воюет с супом, с котлетами.
В суповой кастрюле клокочет буря. Суп норовит ошпарить повара, выплеснуться ему в лицо, обварить ноги. Повар подхватывает на воздух кастрюлю, и тогда из круглой дыры в плите вырывается дымный рыжий огонь. А в это время съезжает с плиты сковородка, и на пол летят котлеты. Чайник сам поливает плиту из дудочки, и весь камбуз заволакивает пар и дым.
Бледные, молчаливые, злые, лежат в каютах по койкам зимовщики. Ни рукой ни ногой не шевельнуть. Никто не пьет, никто не ест, не читает, не разговаривает. А те, кто еще не свалился, кто еще может ходить, слоняются, цепляясь за стены и косяки, выписывая вензеля, натыкаются друг на друга. Хочет пройди человек по коридору, а его бросает от стены к стене. Хочет шагнуть вперед, а его валит, тянет назад, а потом как швырнет сразу на пятнадцать шагов и бах! — о железную стенку.
Падает со звоном где-то стакан — вдребезги. Желтая волна окатила корму, выбила стекла в световом люке. Со звоном, с грохотом рушится волна в кают-компанию — на стол, на скатерть, на кресла.
Кавардак, неразбериха, полундра.
Вот это и есть зыбь норд-норд-вест, 6 баллов.
Вот это и есть качка.
____________
Ранним утром, когда еще не так мотало, в нашу маленькую каютку, где нас поселилось четыре человека — Романтиков, Гриша Быстров, Лызлов и я, — ввалился Наумыч. Он со всего маху хлопнул дверью, долго в темноте шарил у столика, опрокинул графин и наконец, найдя выключатель, зажег свет.
Мы притворились спящими.
— А ну, хлопцы, вставай! — громко сказал Наумыч.
Никто даже не пошевельнулся. Тогда Наумыч без лишних слов стащил с Гриши Быстрова одеяло, выдернул у меня из-под головы подушку, потряс Ромашникова за тощую волосатую ногу, торчавшую из-под сбившегося одеяла. Видя, что спасения нет, Лызлов поспешно вскочил сам.
— Встаю, встаю, Платон Наумыч, — сказал он и потянулся за очками. Он подышал на стекла, аккуратно вытер их носовым платком и пристроил очки на носу. — Что случилось?