Я кивнул головой. Сразу, как только Леня открыл ящик, я вспомнил этот разговор, когда Наумыч, отыскивая пузыречек для иода, рассказывал мне, как Шорохов еще три месяца назад клялся, что у него уже не осталось ни одной капли одеколона.

В остальных ящиках были аккуратной стопкой сложены 14 простынь, 16 полотенец, пачки наволочек и носовых платков. Все было новенькое, наглаженное, еще с магазинными ярлыками. Это было белье всей лётной группы.

Молча, подавленные этими неожиданными находками, мы закончили опись и расписались внизу листа. Наумыч спрятал опись в карман, последний раз осмотрел комнату и глухо сказал:

— Хорошо бы ванну принять после такой работы.

Мы вышли в коридор, и Наумыч, связав бечевкой замочные кольца на двери, припечатал концы бечевки сургучной печатью.

Медленно вернулся я в свою комнату.

На столе попрежнему лежали ленты барографа, а со стенки прямо на меня изумленно смотрели круглые, ясные глаза моего сынишки.

— Так-то, брат, — сказал я ему. — Вот какие бывают в жизни истории…

Возвращение

Я проснулся под шум и вой ветра. Предсказания Ромашникова сбылись: на дворе бушевал шторм. Опять звенели и дребезжали печные вьюшки, и весь наш дом дрожал, как от морского прибоя.

Но в самом доме было тихо. Теперь уже некому было будить нас по утрам. Никто не барабанил в двери наших комнат и не кричал: «Камчадалы, вставать!» Запертый в опечатанной комнате, молчал патефон.

Медленно, не спеша начал я одеваться. Вдруг издалека донесся прерывистый, еле слышный звоночек. «Телефон», подумал я и, шлепая босыми ногами, бросился в красный уголок.

— Камчатка слушает! — прокричал я в трубку.

Совсем около моего уха прогудел голос Наумыча:

— Это ты, Сергей?

— Я.

— Почему на завтрак не идете?

Я притворился, что не расслышал.

— А как же с экспедицией-то, Наумыч? — закричал я в трубку. — На дворе-то — слышите, что творится?

— Все экспедиции пока отменяются. Но надо быть наготове. Может, ветер чуть-чуть стихнет. Так что, пожалуйста, не размундиривайтесь и топайте поскорее завтракать, — вас ждать не будем.

— Есть, — сказал я, — сейчас топаем.

Я обежал все комнаты, разбудил Ромашникова, Васю Гуткина, стащил на пол и растолкал Желтобрюха.

Через четверть часа мы гурьбой вышли из дома. Пригибаясь от яростного ветра, бьющего в лицо жгучим снегом, держась за руки, помогая друг другу карабкаться на сугробы, мы кое-как добрались до старого дома.

В кают-компании было тепло, пахло свежеиспеченным хлебом, вкусно дымилось в кружках кофе.

— А каково-то нашим теперь? — сказал Вася Гуткин, усаживаясь за стол и пододвигая к себе масло. — Сидят, поди, в палатке и нам завидуют.

— Наверное, так из спальных мешков и не вылезали с утра, — проговорил Желтобрюх. — Борька мне перед уходом сказал: «Если шторм, — говорит, — будет, завалюсь на целый день спать».

— А чего же им еще делать? Конечно, спать, — важно сказал Ромашников. — Это теперь надолго.

И на этот раз он оказался прав. Шторм не стихал весь день.

И вдруг оказалось, что всем нечего делать, сразу стало видно, какой всюду беспорядок и кавардак.

В красном уголке разбросаны, раскиданы мешочки, кулечки, ящики, все перевернуто вверх дном — сорваны со стен и разбросаны по полу малицы и собачьи хомуты; моток суровых ниток валяется на полу рядом с ножницами, а на столе горой лежит спальный мешок.

И никому не приходит даже в голову хоть немного прибрать. Ведь, может быть, завтра, а может быть — и сегодня, все равно придется опять все перерывать и опять наспех, суматошно снаряжать еще какую-нибудь спасательную партию.

Так проходит два дня. Чуть ли не каждый час Наумыч звонит нам с Ромашниковым по телефону, а то и сам приходит на Камчатку.

И каждый раз повторяется одно и то же.

— Ну что, — спрашивает Наумыч, грузно усаживаясь посреди лаборатории, — как барометр?

— Плохо, Наумыч. Стоит, как проклятый, на 730.

Наумыч подозрительно посматривает на звонко тикающие за стеклом самописцы и полушутя, полусерьезно говорит:

— Нельзя ли там чего-нибудь на небе подкрутить? Этак, чего доброго, еще Горбовского придется итти спасать.

Он прислушивается к вою ветра за окном и качает головой.

— Вот ведь, как не во-время завернул, проклятый. Двое суток потеряли. Может, человек там умирает, а ты тут сиди, сложа руки. Фу ты, ерунда какая!

И каждый раз он с сожалением говорит:

— И когда только вы научитесь погоду по заказу делать? Приказал бы вот сейчас устроить пять дней отличной погоды, — и чтобы никаких отговорок. Вот это, я понимаю, — наука.

— Ну, если так рассуждать, — выйдет, что и ваша хирургия тоже не многого стоит, — говорю я. — Ногу отпилить дело не хитрое, — вы бы вот научились так делать, чтобы вместо отпиленной новая вырастала. Приказал — и выросла. Вот это, я понимаю, — наука.

— Ну, тоже, сравнил, — возмущается Наумыч. — Хирургия, это, брат ты мой, знаешь какое дело? Трепанация черепа, например, или там вскрытие лобной пазухи! Какие операции! Прямо симфонический концерт. Да какой там концерт! Тут не сфальшивишь. Тут чуть кто соврет — уже, глядишь, закапывать понесли пациента. Чистота, ловкость, точность. Все по секундной стрелке. Все блестит, сверкает. Знатное, брат, дело.

Наумыч опять злобно косится на барометр и уходит, глухо топая по коридору валенками.

К вечеру второго дня я вышел из дома зарисовать облака. Правда, весь день сегодня никаких облаков разглядеть на небе совершенно невозможно, но выходить каждый час все равно надо, хотя бы только для того, чтобы поставить в книжечке знак вопроса и записать: «неба не видно».

Я взобрался на сугроб, с которого мы всегда зарисовывали облака, и еще раз убедился, что по прежнему «неба не видно».

Я уже собирался было слезать с сугроба, когда вдруг где-то далеко за нашим домом, в тумане, в пурге, послышался отрывистый, слабый собачий лай.

Я остановился и стал пристально вглядываться.

Лай все слышнее и слышнее. Вот в тумане появились какие-то тени, а потом уже совсем отчетливо стало видно, как по косогору пологого берега поднимаются к зимовке гуськом запряженные собаки, тащут запорошенный снегом, увязанный веревками воз. Сзади и спереди упряжки быстро идут закутанные, заиндевевшие люди.

Это же наши вернулись, наша экспедиция!

Я шеметом скатился с сугроба и со всех ног бросился навстречу путникам.

Впереди упряжки, опираясь на лыжную палку, шагал Горбовский. Из поднятого капюшона его норвежской рубахи торчал белый, точно фарфоровый, отмороженный нос. Сбоку спокойно вышагивал Редкозубов, а позади, держась рукой за нарту, ковылял Боря Линев.

Со всех сторон с громким лаем и воем уже мчались к нарте наши собаки, из домов выскакивали зимовщики и, на ходу натягивая шубы и шапки, тоже бежали навстречу путникам, прыгая по сугробам и громко крича:

— Ну как? Ну что? С приездом, товарищи! Нос, нос трите скорее!

Мы обступили нарту со всех сторон, пожимали руки, мяли и тискали наших товарищей.

Да что же они какие черные, грязные, точно их три дня коптили в трубе?!

— Ничего не нашли? Шторм у вас был? Да трите же нос снегом!

— Никого и ничего, — сказал Горбовский сиплым басом и, схватив в горсть снега, принялся оттирать нос.

— Вот тоже несчастье, целый день все тру и тру, прямо измучился.

— А до Королевского-то дошли?

— Дошли. В первый же день дошли, — сказал Боря Линев, развязывая тесемки капюшона. — Да что же вы, черти, на улице-то нас морозите! Дайте хоть в дом-то войти. Ничего себе встреча!

— Домой, домой! Ведите их в дом. Арсентьичу скажите, чтобы разогрел там все!

— Кофейку бы сейчас, — прогудел Редкозубов.

— И кофейку, всего получите.

Желтобрюх схватил Чакра за ошейник и повел всю упряжку к салотопке, чтобы распрягать там, а мы толпой, с шумом, гамом, толкаясь и крича, повалили в старый дом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: