Лед в миске уже растаял, и Савранский, одну за другой, вываливает в миску три банки мясных консервов. Палатка наполняется запахом бульона, лаврового листа, мяса. Наумыч даже крякает, жадно посматривая на миску, а Савранский встревоженно говорит:
— Как же мы будем его есть? Из одной миски? Нам же с Наумычем не дотянуться, а если в наш угол поставить, то Сергею и Серафиму Иванычу не достать.
— Есть надо из кружек, — решительно говорит Редкозубов. — Разлить по кружкам, и каждый из своей будет есть.
— Правильно, — соглашается Савранский. — Так и сделаем. Вот он опыт-то что значит. Научился там около Борьки Линева.
— Да я это все и раньше знал, — небрежно говорит Редкозубов. — Слава богу, не первый раз путешествую…
Савранский осторожно зачерпывает ложкой немного варева, долго дует и сосредоточенно пробует. Мы все не спускаем с него глаз.
— Ничего, — важно говорит Савранский, кивнув головой. — Посолил в самый раз.
— А скоро готов будет? — спрашиваю я.
Сон у меня как рукой сняло. Мне так хочется есть, что я то и дело глотаю слюну, и живот у меня сводят прямо какие-то судороги.
Савранский раздает нам эмалированные большие кружки, алюминиевые ложки, достает и ставит посреди палатки мешок с сухарями.
Уже кипит в миске суп. Кипит и клокочет, заволакивая всю палатку аппетитным паром.
— Да не томи ты, Христа ради, — жалобным голосом стонет Редкозубов. — Сил никаких больше нет…
— Давай! Будет колдовать! — кричим и мы с Наумычем.
Савранский снимает миску, три руки с кружками разом протягиваются к нему.
— Начальнику первому, — говорит Савранский, но Наумыч сразу отдергивает свою кружку.
— Если начальнику, — говорит он, — тогда последнему.
— Ну, не начальнику, — смеемся мы. — Не начальнику, а просто самому толстому.
— Вот это другое дело.
Обжигаясь, громко дуя, хрустя сухарями, причмокивая, покрякивая, мы принимаемся за суп.
Чертовски вкусный был этот суп: жирный, горячий, пахучий. Каждый глоток, как огонь, разливался по всему телу. Нам стало жарко, даже пот выступил на лбу.
— А у меня еще чего-то есть, — хитро проговорил Наумыч, громко прожевывая мясо. — Ни за что не догадаетесь.
— Бум-гум-гум-гум, — прогудел Редкозубов туго набитым ртом.
— Нет, ни за что не догадаетесь, — опять сказал Наумыч.
Но раздумывать и догадываться нам некогда: мы торопливо дохлебываем последние капли супа, прямо в рот вытряхиваем последние кусочки мяса и снова протягиваем Савранскому пустые зеленые и коричневые кружки.
— А ну, плесни-ка еще. Уж больно знатный супец. И без всяких сюрпризов, не то что у Борьки Линева.
Мы улыбаясь посматриваем друг на друга.
— Чего же это вы там такое припасли? — говорит наконец Редкозубов, тоже снимая шапку и вытирая рукавицей голый сверкающий череп. — Чего-нибудь от бешеной коровки, наверное?
Настоящего свежего молока у нас на зимовке нет, и «молочком от бешеной коровки» называется у нас вино, которое мы получаем раз в шестидневку, по пятидесяти граммов на человека.
Наумыч трясет головой.
— Не-е-ет, какое там молочко! К чаю чего-то!
Но кружки снова наполнены, и снова в палатке только звон ложек, громкое хрустение сухарей и чмоканье.
Когда миска супа совершенно опорожнена и вытерта куском чистого бинта, Савранский ставит чай.
Мы разваливаемся на спальных мешках, сытые, довольные. За тонкой брезентовой стенкой иногда раздается хрустение снега, какая-то возня и яростное рычанье. Тогда кто-нибудь из нас, даже не поднимая головы, кричит страшным голосом:
— Кэ, окаянные! — и за стеной сразу все стихает.
Мы лежим молча, каждый думает о своем. Только Ефим все время копошится и возится, шарит в мешках, роется в ящиках, достает сахар, чай, клюквенный экстракт, сгущенное молоко.
— Будем мыть кружки? — спрашивает он.
— Нет, — мечтательно отвечает Редкозубов из своего угла. — Я думаю — просто оближем, и все. Зачем же кипяток зря тратить? Мы в тот поход ни разу не мыли.
Но Наумыч протестует.
— Нет уж, к чорту, это я как начальник, а не как толстяк говорю. Нечего опускаться. По две ложечки кипятку — расход не большой, а есть надо из чистой посуды.
— Да тут ведь, Наумыч, никаких бактерий, никакой заразы нет, — лениво говорит Редкозубов. — Тут — прямо как в раю…
— Дело не в заразе, — отвечает Наумыч. — Дело в том, что распускаться не к чему. А насчет заразы, если хочешь знать, то гриппом-то мы, по-твоему, от ветра болели?
Савранский повернулся к Наумычу, держа в руке банку сгущенного молока.
— А верно, Наумыч, откуда он мог здесь взяться? Как вы думаете?
Наумыч засопел, долго молчал, наконец задумчиво проговорил:
— Разное может быть… Может, мы сами занесли, а может — собаки. Вы думаете — это мы одни, что ли, гриппом в Арктике болели? Мы первые? Я вот недавно прочитал, что у Берда в Антарктике тоже половина людей, оказывается, валялась от гриппа. Доктор Коман так прямо и говорит, что инфекция в лагерь Берда была занесена собаками. Может, и у нас также. Собаку ведь не прокипятишь…
Наконец чай готов. Наумыч, хитро поглядывая на нас, лезет в свой рюкзак, долго копается в нем, шелестит бумагой.
— Фу ты, чорт, опять не то, — говорит он, вытаскивая то пачку бинтов, то какую-то мазь в банке. Наконец он извлекает что-то, завернутое в тряпочку. Смеющимися глазами осмотрев всех нас, он не спеша начинает разматывать тряпочку. Мы сидим молча, глядя ему на руки. Вот он снял одну тряпку, а под ней оказалась другая. Под той тряпочкой бумага, потом опять тряпка.
— И нет, наверное, ничего, — тихо сказал Редкозубов.
Наумыч на минуту остановился и потом как-то с вывертом, словно фокусник в цирке, сорвал последнюю бумажку, и мы увидали, что на огромной его ладони лежит золотой, свежий, с остреньким носиком настоящий лимон!
— Ого-го-го! — заголосили мы такими дикими голосами, что за стенкой даже залаяли и завыли собаки. — Лимон! Ура-а!!..
Наумыч взял нож и не торопясь, аккуратно, осторожно и бережно отрезал каждому из нас по тоненькому, прозрачному ломтику, а остальное снова завернулось в свои десять бумажек и тряпок.
— Чтобы не замерз, — назидательно сказал он, снова пряча лимон в свой мешок.
— Ну, фокус, вот это фокус, — никак не мог успокоиться Редкозубов. — Да где же вы его раздобыли? У нас ведь и свежих лимонов-то не было, кажется, ни одного? Мы ведь еще в Архангельске все их порезали и засыпали сахаром?
— А я припрятал парочку, — посмеиваясь сказал Наумыч. — Думаю — пускай полежат. Пригодятся как-нибудь. Вот и пригодились!
Редкозубов выловил из кружки свой ломтик, посмотрел на него, понюхал, покрутил головой.
— Скажи, пожалуйста, вот ведь рос где-нибудь в Италии, около какого-нибудь Неаполитанского залива и сроду, поди, не думал, что его на Земле Франца-Иосифа большевики будут харчить. Вот, брат, куда судьба-то заносит.
Пили мы с наслаждением, долго, грея руки о кружки. Чтобы чай не остывал, мы завалили миску всеми четырьмя парами наших собачьих рукавиц, а когда наконец напились до отвалу, слили остатки в термос.
В Арктике снегу и льда кругом сколько угодно, — кажется, о воде и заботиться нечего, а захочется пить — и нечем напиться. Снег не утоляет, а только разжигает жажду. Снегом не напьешься, а простудиться снегом легко.
Поэтому мы и берегли каждую каплю питьевой воды.
Савранский убрал печку, примус и кастрюлю. Мы втроем снова вылезли из палатки, а он принялся укладываться спать. Сразу всем четверым спать не улечься, — негде повернуться четверым в нашей палатке.
Сначала лег Савранский, потом полез Наумыч. Он долго возился, сотрясая всю палатку, пыхтел, несколько раз ронял свечку, и она тухла, а Наумыч с проклятиями принимался шарить по всей палатке, отыскивая спички, снова зажигал огонь и снова возился и пыхтел. Наконец он затих, и полез я.
Савранского совсем не было видно в огромном спальном мешке, а из мешка Наумыча торчала только одна его голова в шапке. Лицо у Наумыча было сосредоточенное. Он что-то поправлял внутри мешка, укладывался, дрыгал ногами.