— Этот недобитый украинский националист когда-нибудь нарвется. Пусть скажет спасибо, что я добрый.

Мальцев — лучший плотник, все командные землянки в Кандалакше построил. Кузаев иначе не обращается к нему, как Илларион Петрович.

— …девушка и тебе понравится. Такая не может не понравиться. — Колбенко вытер губы — примета хорошего настроения. — Я подошел… Как тебя зовут? Она — реверансик… Кукареки… Вообрази. Я засмеялся. А у нее только глаза смеются. Какие глаза! Я, старик, утонул в них. А произношение какое! Мы с тобой никогда не научимся так говорить по-русски… А ты говоришь — финка.

И мое желание протестовать отступило. Появилось недоумение, удивление. Однако и оно меня испугало. Что делается со мной? Колбенко ни про одну из наших девушек так не отзывался, для него в военном плане они — бойцы, в человеческом — дочки.

Видимо уловив мое удивление, он прекратил разговор о новеньких. Снова сел на пол, стал обуваться. И — совсем о другом:

— Город собирается встречать первый поезд из Ленинграда. Хочешь, сходим?

— Хочу!

Обрадовался я предложению, понял, что смогу переключиться на другое. Произойдет что-то новое, необычное. Я же не видел его еще, освобожденный город. Давно не наблюдал гражданской жизни. Да и событие какое: первый поезд из Ленинграда! Как его будут встречать? Всмотреться в лица людей — кто как будет радоваться? И тут же вспомнил Женю Игнатьеву. Обязательно сказать ей!

— Нужно Игнатьеву взять, она же из Ленинграда. Колбенко знакомо хмыкнул:

— Странный ты человек, Павел. Но за чудачество твое я и люблю тебя. Если Муравьев отпустит — бери.

8

Мы шли вчетвером: капитан Шаховский, Колбенко, Женя и я. Вышли на улицу, что вела к вокзалу. На домах еще висели таблички с финским названием этой улицы. Никто из нас не знал, как она называлась до войны. Улица Ленина? Сталина? Не иначе. Ведь в центре города. Даже с разрушенными домами, с неубранным мусором улица выглядела красивой. Красные флаги на уцелевших домах и первые самодельные вывески советских учреждений придавали ей праздничный и — что особенно поразило — мирный вид. Отчего такое впечатление? Много штатских? По одному или небольшими группами они шли туда же — в сторону вокзала. Как пассажиры. Ощущение мирного покоя могло появиться и потому, что день, на счастье, пасмурный. Дождь прошел утром. Волнующий влажный запах земли и яркость умытых цветов на клумбах создавали мирное настроение. Случалось, и раньше что-то подобное наплывало. Всегда — в нелетные дни, летом, когда сеялся полярный дождик и пахло землей и хвоей. Война изменила и понимание красоты, и мотивы смены настроений.

По другим зенитным правилам тот день нельзя было назвать нелетным в полном смысле. Но почему-то свыклись, что даже при такой высокой облачности все же спокойнее, чем при ясном небе, хотя и знали немало примеров использования «юнкерсами» и «хейнкелями» именно такой погоды. Бомбили вслепую, легко скрывались от наших истребителей, выходили из пике, прятались в облаках и ненаказуемо улетали. С ростом наших противовоздушных средств фашистская авиация меняла тактику.

Но в тот день, не сомневаюсь, никто из нас о налете не думал. За несколько дней, с тех пор как мы прикрываем город, не сделали ни одного залпа. Однажды только третьей батарее дали команду обстрелять разведчика. Разведчик появлялся ежедневно, но забирался на такую высоту, что умнее было не тратить снаряды и не демаскировать свои позиции. Война приучила ко всему: к хитрости, осторожности, бережливости.

Я озирался на прохожих, стараясь угадать старожила, у которого можно было бы узнать название улицы. Но тут вспомнил Шаховский, он не единожды бывал в Петрозаводске до войны:

— Петровская. Улица Петровская. В честь основателя города.

Чтобы сообщить мне это, капитан обернулся — они с Колбенко шли впереди, мы с Женей за ними — и вдруг отступил в сторону, как бы пропуская нас вперед.

— Вы почему такая бледная, Игнатьева?

Женя неожиданно, смутив меня, нашла, не глядя, мою руку, сжала пальцы, как бы ища поддержки; ее рука была странно холодная, как с мороза. А может, она всегда у нее такая? Здоровался ли я со своим комсоргом за руку? Не помню. Как-то стало не по себе от этого, словно я совершил что-то неприличное. Вспомнился Колбенко: «Субординация субординацией, а люди должны оставаться людьми. На своей стороне баррикад мы — братья и сестры».

Женина бледность испугала, и я сжал ее пальцы, подавая знак: я поддержу тебя, сестра моя!

Шаховский, видимо, удивился, что мы, как дети, взялись за руки, но в дивизионе знали: заместитель командира с аристократической деликатностью уклоняется от обсуждения, а тем более осуждения любых отношений между мужчинами и женщинами — в наших условиях.

«Потому что у самого рыло в пуху», — иронически заметил как-то Тужников.

Женя ответила не сразу, у нее перехватило дыхание, что меня тоже испугало: скажет Шаховский Пахрициной — и спишут девушку.

— Я волнуюсь, товарищ капитан. Поезд из Ленинграда!

Тогда капитан встал рядом и взял Женю за локоть. Она, сконфуженная, отпустила мою руку.

— Вы долго жили в Ленинграде?

— Два года!

— О! В городе, тогда называвшемся Петербургом, родился мой прадед, дед, мой отец, мать, братья, сестры и я, грешный, ваш покорный слуга. Вырос, учился, работал…

— И вас не волнует?

— Что? Поезд? Видимо, у нас, мужчин, эмоции выявляются иначе. Меня, признаться, больше тронуло ваше волнение. Спасибо вам, что вы так любите его, наш город, несмотря на все там пережитое.

— Потому и люблю. Мы голодали, мерзли, готовились завтра умереть… а город любили все сильнее. Меня вывозили по ледовой Дороге жизни, а я плакала. Поверьте, не от радости спасения. От мысли, что, может быть, никогда больше не увижу Ленинграда.

— Теперь увидишь, — сказал Колбенко.

— Теперь увижу! — И щеки девушки начали оживать, зарозовели.

— При первой же командировке… думаю, нас переведут в Ленинградскую зону ПВО… я возьму вас с собой. Это будет моей наградой вам…

— Спасибо, товарищ капитан. Я постараюсь заслужить ее.

— Вы уже заслужили. Своей любовью к моему городу.

— А ты, капитан, собственник — целый город присвоил, — пошутил Колбенко.

— Вы, Константин Афанасьевич, целую страну присвоили Сколько раз я слышал от вас: «Моя Украина…»

Я засмеялся. А парторг серьезно и задумчиво сказал: — Моя ненько Украина! — И Жене: — Ты только кушай больше. А то, говорят, не съедаешь солдатской порции. Мало наголодалась? Капитан возьмет тебя ординарцем. Будешь носить ему чемодан.

— Ну, это я не позволю себе, — сказал Шаховский. А Женя снова нашла мою руку, как бы ища спасения или, может, желая предупредить: мне она как-то призналась, что после еды у нее болит живот.

— Недалеко от нас есть усадьба, у хозяина — коровы… Я договорился покупать молоко. Вам… больным…

— Мне?! — смутилась и испугалась Женя. — Зачем, товарищ капитан? Не нужно, прошу вас.

Мне тоже не понравилась такая необычная его забота. Небывалая роскошь — молоко! Не удивителен Женин испуг. Видимо, от доктора Шаховский узнал о ее здоровье больше, чем знает она сама. Или хочет помочь Пахрициной вылечить таких больных?

Я поспешил перевести разговор на другую тему:

— Товарищ капитан, вы привели пополнение? Образованные девушки?

— Игнатьева оформляла их. Образованные?

— Две учились в Хельсинки в педагогическом колледже.

После разговора с Колбенко я был настроен против той, что попала на батарею Данилова, хотя и не видел ее еще. Потому не удержался:

— Не видно, что голодали там?

— О нет, не голодали, — с тайной неприязнью ответила Женя, это еще больше сблизило нас.

Но обернулся Колбенко и погрозил мне пальцем:

— Павел! Не заводись! И комсорга своего не настраивай. Голодали не голодали… Думаю, в молоке не купались.

— Вы против призыва этих девушек? — искренне удивился Шаховский.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: