Он вошел следом за ними в освещенный лампой «зал». Все трое были в черных кожаных пальто с меховыми воротниками и высоких фуражках со свастикой на кокарде, высокие, как на подбор, — молодые, красивые. Олеся еще в лагере удивляло и оскорбляло, что фашисты бывают внешне красивыми, это не соответствовало их душевному облику и поведению.

Один из них держал пистолет, угрожал Ольге и повторял одно и то же:

— Гольд? Во ист гольд? Гольд!

Очень знакомое слово, но что оно значит, Олесь никак не мог вспомнить, словно отшибло память.

Ольга стояла там же, в дверях, заслоняя собой спальню, где осталась Свата. Запахнула пальто обеими руками, сцепив их на груди. Она так и не успела обуться, стояла босая, и Олесь обратил внимание на ее ноги, неестественно белые. Неужели от страха белеют ноги? Лицо не было бледным, только губы посинели и шевелились беззвучно. Ольга пожимала плечами, не понимая, чего от нее требуют.

Тем временем двое других открыли большой зеркальный шкаф и начали перебирать многолетний нажиток семьи Леновичей — пальто, шубы, костюмы, кофточки, белье. При этом очень тренированно, как шпики или профессиональные грабители, обшаривали карманы, ощупывали швы, вещи бросали на пол. Тот, кто стоял с пистолетом, наиболее ценное отбирал и складывал на стол.

«Гольд? Гольд? — вспоминал Олесь. — Кажется, деньги. Какие деньги? Зачем им деньги? Чушь какая-то». Почувствовал со страхом, что в голове туман, все перемешалось, как в страшном сне, и если его заберут, ему не выдержать пыток. Он чувствовал себя еще больным.

Ольга, сбросив вдруг оцепенение, сорвалась со своего поста у двери, кинулась к комоду, где стояла посуда, из фарфоровой салатницы достала пачку документов, начала показывать их гестаповцу с пистолетом, громко и смело, как на рынке, объясняя, что все у нее есть — справка на родственника, который выписался из больницы, на право торговли и что налог она уплатила, тыкала пальцем в немецкие печатки на бумагах.

— Вот, пусть пан посмотрит! Все по закону! По немецкому! Я люблю немецкий порядок! Гут дойче! Гут! Сталин капут!

Больше, чем само появление гестаповцев, Олеся испугали Ольгины слова. Что она говорит? Это же предательство! Не нужно ему такое спасение! Но снова подумал, что не только его хочет Ольга спасти — себя и ребенка, возможно, в первую очередь, поэтому он вынужден молчать.

Гитлеровец глянул на документ и даже удивился:

— Хандаль?

— О да, пан офицер! Гандаль! Гандаль! Я ист гандаль!

Но документы их мало интересовали. Они искали другое. Показывая документы, Ольга забыла о своей одежде, пальто распахнулось, и открылась сорочка, правда, непрозрачная, ситцевая, но отделанная сверху, на груди, и снизу, на подоле, кружевом, через которое просвечивала полная грудь еще недавно кормящей матери. Один из тех, кто перебирал одежду, жадными глазами уставился на ее грудь.

Олесь внимательно следил за ними и сразу заметил взгляд фашиста, его глаза, мгновенно ставшие маслеными, хищными. Немец бросил платье и, ступая по куче одежды, пошел к Ольге. За короткую минуту Олесь почувствовал, возможно, самый большой страх в своей жизни и самую отчаянную решимость заслонить собой женщину, жизнью своей защитить ее. Если дотронутся до нее, он бросится на них, вцепится зубами! Нет, лучше вырвать пистолет у того, кто рассматривает документы и не обращает внимания на Ольгу. Да, снасти ее можно, захватив пистолет, не иначе! И Олесь тоже ступил к столу вместе с гитлеровцем, шаг в шаг, рассчитывая каждое свое движение. Но тот через стол показал пальцем на грудь и выкрикнул:

— Золёто!

Почему-то, увидев женскую грудь, немец вспомнил, как по-русски называется то, ради чего они ворвались сюда.

Тогда и тот, что стоял с пистолетом, тоже встрепенулся, обрадовался:

— О-о, золёто! Во ист золёто?

— Ах золото?! Вам нужно золото? — обрадовалась Ольга и, сообразив наконец, что под пальто на ней одна сорочка, быстренько застегнулась на пуговицы и воротник подняла. — Так сразу бы и сказали. А то кто вас знает, что вам нужно!

Она наклонилась, открыла нижний ящик комода, выхватила оттуда картонную коробку, поставила на стол и начала выкладывать из нее серебряные ложки, вилки, позолоченные ложечки, кольца, брошки, какую-то мелочь. Все трое немцев наклонились над столом, взвешивали каждую вещь в руках, смотрели на свет, прикидывали ее ценность и о чем-то горячо спорили.

Олесь обессиленно опустил руки: угроза самой Ольге, кажется, миновала. Из их разговора со своим школьным знанием языка он улавливал только отдельные слова, да и то не очень напрягался, чтобы понять. В конце концов, это будет редкий и, пожалуй, счастливый случай — для него и Ольги счастливый! — если гитлеровцы ограничатся одним грабежом.

Но ненасытности их, алчности нет предела. Ольге они, конечно, не поверили, что выложено все. Снова потребовали, повторяя уже по-русски в два голоса (третий молчал, он больше действовал):

— Золёто. Во ист золёто?

— Ниц нема, пан. Вшистко, — почему-то по-польски объясняла им Ольга, показывая руки: мол, раз на пальцах нет даже колечка, значит, нет больше ничего.

Они искали. Вывернули все из шкафа, из комода, распороли диван. Полезли в спальню. Ольга попыталась опередить их, чтобы взять сонную Светку, — ей загородили дорогу.

— Ребенок! Ребенок там! — в тревоге объясняла она.

— Киндер! — сказал Олесь.

Услышав от него немецкое слово, они взглянули с удивлением. Но все же разрешили взять из кровати ребенка. Малышка проснулась и заплакала. Ольга прислонила ее головку к плечу, старалась, чтобы она не видела этих страшных людей, которые переворачивали постель и вещи. Вышла со Светой в «зал», хотела пройти дальше, на кухню, — ее не пустили.

К счастью, девочка вновь заснула. Чувствуя детское тепло, родное дыхание, Ольга успокоилась, снова появилась уверенность, что все как-нибудь обойдется. При всей торгашеской алчности случались у нее и раньше моменты, когда она ничего не жалела, никакого добра. Но в такие минуты и сама себя не жалела. А тут было иначе: на безжалостный, хуже пожара, разгром в доме смотрела совершенно спокойно, но молилась богу, чтобы они не тронули ни его, Олеся, ни ее дочери. Впервые не разумом еще, сердцем, она объединила дитя, себя и его в одно нераздельное. С родным отцом ребенка никогда не чувствовала такого душевного единения, но ведь тогда, в мирной жизни, не случалось, чтобы угрожала такая опасность.

Когда обыскивали кухню, уже спешили, офицер с пистолетом посматривал на часы; спешили, видимо, потому, что просигналила машина, — их звал кто-то старший. Но когда нашли лаз в погреб, выкопанный под кухней, насторожились, как гончие, почувствовав близкую добычу, заболботали что-то по-своему, видимо решая, кому спускаться в подземелье. Фашист с хищными глазами глянул на Ольгу, явно намереваясь заставить лезть в погреб ее, а он, возможно, полез бы следом. У них были карманные фонарики, посвечивая ими, шарили в спальне, но, направляясь на кухню, вспомнили о лампе и приказали Олесю захватить ее из «зала». Пока они шныряли по шкафчикам, заглядывали в плиту, Олесь держал лампу и чувствовал себя от этого уверенней — все-таки какое-то орудие в руке.

Он поставил лампу на плиту и, не ожидая приказа, полез в погреб. Когда сверху посветили фонариком, удивился простору в подземелье и количеству дубовых бочек — их стояло штук восемь, многоведерных. Вкусно пахло квашеной капустой, укропом, дубовым листом, но чувствовался и запах склепа, прелости и еще чего-то едкого, как аммиак, отчего слезились глаза.

Молчаливый гитлеровец, спустившийся следом, приказал ему наклонить бочку. Но Олесь не смог даже сдвинуть ее. Немец пренебрежительно смотрел, как он напрягается, и так грубо отпихнул парня, что тот больно стукнулся головой о бетонную стену погреба. Легко, одной рукой, немец перевернул бочку с огурцами, рассол облил Олесю ноги, огурцы рассыпались по бетонному полу, захрустели под сапогами у фашиста, он давил их нарочно, с наслаждением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: