Он чувствовал себя несправедливо обиженным.
Никто не мог обвинить его в бессердечном обращении с девушками. Он даже не презирал их, как, бывало, презирал Джим Леффертс. Он многому научил Лулу, помог ей преодолеть ее провинциальную ограниченность; показал, что можно быть религиозным человеком и все-таки весело проводить время — надо только правильно смотреть на вещи и понимать, что проповедовать высокие идеалы, конечно, необходимо, но нельзя же требовать от человека, чтобы он на каждом шагу неукоснительно следовал им в повседневной жизни. В особенности, когда он молод. И разве он не подарил ей браслет, который стоил целых пять долларов?
Но она оказалась такой безмозглой дурой! Ни за что желала понять, что наступает момент, когда мужчине хочется отдохнуть от всех этих поцелуев, обдумать план воскресной проповеди, подзубрить этот подлый греческий. В сущности, возмущенно размышлял он, она его обманула. Он-то ведь считал, что имеет дело с милой, покладистой, уравновешенной девчуркой, с которой приятно позабавиться и которая не станет ему надоедать, когда его призовут более серьезные дела. А оказывается — вот тебе и раз: страстная натура! Поцелуи ей, видишь ли, подавай. Целуешься час, целуешься два — да сколько же можно! Его уже тошнит от поцелуев! Так и тянутся к тебе все время эти губы, то лезут к руке, то чмокают в щеку — и именно в тот момент, когда тебе хочется поговорить…
Она посылала ему в Мизпахскую семинарию слезливые записочки. А что, если они попадутся кому-нибудь на глаза? Хорошенькое дело!.. Она писала, что живет только от встречи до встречи, мешала ему, отвлекала его внимание от серьезных дел. Она влюбленно пялила на него свои глупые, нежные, сентиментальные глаза во время проповеди и начисто портила ему весь стиль. Она изводила его донельзя, и, значит, ему не остается ничего другого, как только от нее избавиться.
Неприятно, конечно, очень! Он всегда поступал с женщинами по-человечески — да и вообще со всеми. Но что поделаешь: надо — не только ради себя, а и ради нее самой…
Придется обойтись с ней покруче, так, чтобы она обиделась.
Они были одни в Шенеймской церкви после утренней службы. Она шепнула ему в дверях:
— Мне нужно сказать тебе кое-что.
Он испугался.
— Нехорошо, что нас так часто видят вдвоем, — буркнул он. — Ну да ладно… Когда все уйдут, ты незаметно вернись.
Он сидел на передней скамье в опустевшей церкви, читая, за неимением лучшего, церковные гимны. Она подкралась к нему сзади и поцеловала в ухо. Он подскочил, как ужаленный.
— О господи! — прорычал он. — Как можно так пугать людей? Ну, что ты мне там хотела сказать?
Она с трудом сдерживалась, чтобы не расплакаться.
— Я думала, что ты обрадуешься. Просто хотелось подойти потихоньку и сказать, что я тебя люблю!
— Да, но, боги великие, зачем же было вести себя так, словно ты беременна или — я уж не знаю что еще?..
— Элмер!
Так вот чем обернулась ее лукавая, нежная шалость! Она была так больно задета, так ошеломлена неприличным, по ее провинциальным понятиям, словом, что не смогла даже рассердиться как следует.
— Да, но ведь это правда! Зачем-то заставила меня торчать здесь, когда мне срочно надо обратно в город — важное собрание… И так приходится одному надрываться на дрезине! Ну, нельзя же вечно разыгрывать из себя десятилетнюю крошку!
— Элмер!
— А-а, да что там: Элмер, Элмер! Все очень мило и хорошо, я не прочь пошалить и подурачиться, как и любой другой, но это уж чересчур… Одно и то же — да сколько можно!
Она обежала скамью, встала перед ним на колени и, положив ему на колено свою детскую ручку, залепетала, по-детски коверкая слова — ух, как он ненавидел это сюсюканье!
— О-ох, какой селдитый сталый медведь! Какой нехолосый! Селдится на Лулусиньку!
— Лулусиньку?! О господи, вот дьявольщина!
— Что ты сказал, Элмер Гентри? — Теперь это была возмущенная преподавательница воскресной школы. Она отпрянула от него, не вставая с колен.
— Лулусиньку! Много я идиотского сюсюканья слышал в жизни — но это!.. Да говори ты по-человечески, ради Христа! И что ты тут расселась на полу? А если кто-нибудь войдет? Ты что, нарочно меня хочешь погубить?.. Лулусиньку!..
Она вскочила, прижала к груди кулаки.
— Что я такое сделала? Я же не хотела тебя рассердить! Правда, родной мой! Прости меня, пожалуйста! Просто пошутила — вроде как сюрприз!..
— Ха! Ничего себе сюрприз!
— Ну, милый мой! Ну, пожалуйста! Не сердись! Ведь ты же сам меня звал Лулусинькой.
— Я? Никогда!
Она молчала.
— А если и звал, так в шутку.
Смиренно, все еще пытаясь понять, в чем дело, она села рядом с ним и заговорила умоляюще:
— Я не знаю, что я такое сделала. Просто не понимаю. Может быть, ты бы объяснил мне? Пожалуйста! Чтобы я могла загладить свою вину…
— А, черт! — Он вскочил, схватил шляпу, нашарил рукою пальто. — Если не понимаешь сама, то и мне нечего терять время на объяснения! — И убежал с облегчением, но не слишком довольный собой.
Однако уже во вторник он поздравил себя за свою решимость.
Во вторник вечером от нее пришла записка с просьбой о прощении — отнюдь не лучший образец записок подобного рода: с помарками, орфографическими ошибками и к тому же довольно бессвязная — Лулу ведь и понятия не имела, за что, собственно, просит прощения.
Он не ответил.
Во время воскресной проповеди она не сводила с него глаз, готовая улыбнуться ему, но он старательно смотрел в другую сторону.
Пространно толкуя о прегрешениях Надава и Авиуда[70], возжегших чуждый огонь в своих курильницах, он думал, внутренне любуясь собственным благородством: «Бедная девочка. Жаль ее. Ей-богу, жаль».
Он видел, как после службы она замешкалась у выхода за спиною родителей, но, не попрощавшись с доброй половиной своих прихожан и не отпустив, соответственно, половины грехов, бросил на ходу старосте Бейнсу: «Виноват, страшно тороплюсь», — и помчался к железной дороге.
«Ах вот ты как! — бушевал он. — Ну, если ты меня, милочка, собираешься бесстыдно преследовать, то я с тобой поговорю иначе!»
Во вторник он ждал новой записки с извинениями, но ее не последовало; зато в четверг, когда он в самом благодушном, добродетельном и возвышенном настроении невиннейшим образом пил молочный коктейль в аптечной лавке Бомбери, неподалеку от семинарии, с удовольствием думая, что сочинение на тему о миссиях готово и что в кармане у него лежат две отличные пятицентовые сигары, он внезапно увидел ее. Она стояла на улице перед окном и в упор глядела на него.
Она казалась не совсем нормальной… Он встревожился.
— Неужели разболтала отцу? — простонал он.
В эту минуту он ненавидел ее.
Он храбро направился к выходу и в самой высокопарной манере изобразил свою радость по поводу того, что так неожиданно видит ее здесь, в городе.
— О-о, кого я вижу! Лулу! Какой приятный сюрприз! А где твой папа?
— Пошел с мамой к врачу: у мамы уши болят. Мы с ними условились встретиться в «Бостонском Базаре»… Элмер! — Голос ее звенел и дрожал, как натянутая струна. — Мне с тобой необходимо поговорить… Ты должен… Пойдем, пройдемся по улице.
Он заметил, что она нарумянилась. В 1906 году в среднезападной глуши румяниться было не принято. Лулу сделала это очень неискусно.
Стояла ранняя весна. Распускались, благоухая, первые мартовские почки, и Элмер со вздохом подумал, что, не будь она так навязчива и несносна, он, пожалуй, мог бы еще настроиться по отношению к ней на романтический лад… Они дошли до газона перед зданием суда, где стояла статуя генерала Шермана[71].