— Гм, да! Может быть. Но… ты постоянно говоришь о том, что надо брать от жизни как можно больше, чтобы зря не уходили годы, а тут ты сама лишаешь себя здоровых домашних удовольствий только потому, что люди здесь не носят фрака и не ходят в нем среди дня на…

— Смокинга! Ах, прости, я не хотела прерывать тебя.

— … на званые чаепития. Возьми Джека Элдера. Ты думаешь, что Джек не имеет понятия ни о чем, кроме лесозаготовок и цен на бревна. А знаешь ты, что Джек без ума от музыки? Он вставляет в граммофон оперные пластинки и сидит и слушает, закрыв глаза… Или возьми Лайма Кэсса. Это необыкновенно знающий человек.

— А так ли это? Гофер-Прери называет «знающим» всякого, кто побывал в Капитолии штата и слыхал одним ухом про Гладстона.

— Ну, так я тебе скажу. Лайм очень много читает-и все солидные вещи, по истории. Или возьми Марта Мехони, у которого гараж. У него в конторе висят репродукции самых знаменитых картин. Или покойный Бингем Плейфер, он жил в семи милях отсюда. Он был капитаном в гражданскую войну, знал генерала Шермана и, говорят, работал рудокопом в Неваде бок о бок с Марком Твеном. Во всех наших маленьких городках ты найдешь сколько угодно таких людей, и в каждом скрыто очень много, стоит только покопаться.

— Я знаю. И я люблю их. Особенно таких людей, как Чэмп Перри. Но я не могу приходить в восторг от самодовольных филистеров, вроде мистера Элдера.

— В таком случае и я, значит, самодовольный филистер, хотя я не знаю, что это такое.

— Нет, ты человек науки. Что ж, я попробую извлечь музыку из мистера Элдера. Только почему он ее прячет, словно стыдится, и постоянно говорит об охотничьих собаках? Да, я попытаюсь. Теперь ты доволен?

— Конечно. Но есть еще кое-что. Мне ты тоже должна оказывать больше внимания!

— Ты несправедлив! Я вся принадлежу тебе!

— Вот и нет! Ты уважаешь меня и часто говоришь о моей «деловитости». Но ты никогда не подумала, что и у меня могут быть свои стремления, так же как и у тебя!

— Вот не знала! Я считала, что ты вполне удовлетворен настоящим.

— Вот это и неверно! Я не хочу быть всю жизнь заурядным практикующим врачом, как Уэстлейк, и тянуть лямку до самого конца. Не хочу, чтобы про меня говорили: «Он был славный малый, но не скопил ни гроша». Мне, конечно, все равно, что они станут болтать, когда меня стащат на кладбище и я ничего не буду слышать, но я хочу отложить столько, чтобы и ты и я когда-нибудь стали независимы и я не должен был работать, если устану. Потом я хочу иметь хороший дом — не хуже, чем у других. И если когда-нибудь мы с тобой захотим поехать путешествовать и посмотреть хотя бы твою Тормину, или как ты ее называешь, что ж, мы сможем это себе позволить, имея кое-что за душой, и не будем бояться, что подходит старость. Ты вот никогда не думаешь о том, что случится, если мы заболеем и не успеем отложить малую толику на черный день, правда?

— Да нет, как-то не приходилось.

— Так вот, мне приходится думать за тебя! И если ты предполагаешь, что я хочу торчать в этом городишке всю жизнь и не повидать, что есть интересного на свете, ты меня просто не понимаешь. Я мечтаю об этом не меньше, чем ты. Только я подхожу к этому практически. Первым делом я стараюсь сколотить деньги и вкладываю их в хорошие, надежные земельные участки. Теперь ты понимаешь, зачем это мне?

— Да.

— Так ты попытаешься видеть во мне больше, чем просто грубияна, который гонится за долларами?

— О, дорогой мой, я несправедлива! У меня тяжелый характер… Не буду я заходить к Диллонам! И если доктор Диллон работает на Уэстлейка и Мак-Ганума, я ненавижу его!

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

I

Весь декабрь Кэрол была влюблена в мужа.

Она думала о себе уже не как о великой преобразовательнице, а как о романтической жене сельского врача. Гордость за мужа окрашивала в радостные тона прозу домашнего быта.

Глубокой ночью сквозь полусон слышатся шаги на деревянном крыльце. Открывается наружная дверь, кто-то шарит по внутренней. Дзинькает электрический звонок. Кенникот ворчит: «Черт побери!», — но послушно сползает с постели, не забывая укутать жену одеялом. Потом нащупывает туфли, халат и шлепает по лестнице вниз.

Оттуда смутно доносится разговор на смешанном англо-немецком языке фермеров, забывших свой старый родной язык, но не научившихся новому:

— Здорово, Барни. Was willst du?[17]

— Morgen,[18] доктор! Die Frau ist ja[19] ужасно болен. Всю ночь у нее очень болел живот.

— Давно началось? Wie lang, а?

— Не знаю, пожалуй, дня два.

— Почему же ты не приехал за мной вчера, вместо того чтобы будить, когда я только что разоспался? Теперь больше двух. So spat warum,[20] а?

— Nun aber,[21] я знаю, но с вечера ей стало много хуже. Я все думал, что пройдет, а вот стало хуже.

— И жар у нее?

— Ну, ja,[22] кажется, жар.

— С какой стороны болит?

— А?

— Das Schmerz, die Weh,[23] с какой стороны? Тут?

— Вот тут, как раз!

— Затвердение тут?

— А?

— Твердо тут, туго? Я хочу сказать, живот твердый на ощупь?

— Не знаю, она не говорил.

— Что она ела?

— Ну, я думай, то, что мы всегда едим: говядин, и капуст, и сосиски, und so weiter. Доктор, sie weint immer[24] все время воет как дьявол. Пожалуйста, приезжайте!

— Ну, ладно. Но в другой раз зовите меня раньше! Вам, Барни, телефон бы завести. Телефон haben! А то кто-нибудь из вашей немчуры умрет там раньше, чем вы дозоветесь врача.

Дверь захлопывается. Фургон Барни отъезжает. Скрипа колес по снегу не слышно, но кузов дребезжит. Щелкает рычаг телефона. Кенникот поднимает ночную телефонистку, называет номер, ждет, ругается про себя, ждет опять и наконец басит:

— Алло, Гэс, это доктор! Вот что, э… пошлите-ка мне лошадей. Пожалуй, снег слишком глубок для машины. Еду за восемь миль на юг… хорошо… А? Черта с два я хочу ехать! Смотрите сами не засните! Что?.. Всего доброго, Гэс, поторопитесь!

Снова его шаги по лестнице. Он спокойно ходит по выстывшей комнате и одевается. Рассеянно покашливает. Кэрол делает вид, что спит. Она так сладко дремлет, что ей не хочется говорить. На клочке бумаги прямо на комоде он пишет — она слышит скрип карандаша по мраморной доске, — куда едет. Он уходит голодный, продрогший, покорный. А она, заспанная, с любовью думает о том, какой он мужественный, и рисует себе, как он едет среди ночи на отдаленную ферму к простым перепуганным людям, как детишки у окна поджидают его. Он вдруг становится в ее глазах таким же героем, как радист, который при кораблекрушении не оставляет аппарата, или путешественник, изнуренный лихорадкой, покинутый проводниками, но идущий все вперед и вперед сквозь девственные леса…

В шесть, когда в белесоватом свете уже выступают серыми четырехугольниками кресла, она слышит его шаги на крыльце. Слышит, как он возится с топкой центрального отопления, прочищает решетку, сгребает золу, набирает совком хрустящий уголь, который потом с грохотом сыплется на колосники, стучит вьюшками, — в этих ежедневных звуках провинциальной жизни впервые звучит для нее что-то бодрое и стойкое, красочное и свободное. Она представляет себе топку: пламя, то бледное, то металлически золотое, когда на него сыплется угольная пыль, взвивающиеся языки и призрачные багровые огоньки, не излучающие света, скользящие между темными кусками угля.

В постели чудесно, и она думает о том, что, когда она встанет, в доме уже будет тепло. Какая она была гадкая! Чего стоили все ее фантазии по сравнению с его трудолюбием!

вернуться

17

Что тебе? (нем.).

вернуться

18

Здравствуйте (нем.).

вернуться

19

Хозяйка (нем.).

вернуться

20

Что так поздно? (нем).

вернуться

21

Ну (нем.).

вернуться

22

Да (нем.).

вернуться

23

Где болит? (нем.).

вернуться

24

И так далее… она все плачет (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: