— Да, пожалуй, занятно…
— А вот еще интересный снимок. Вот где вас не хватает!
Вид вырубки в лесу. Первые, неуверенные борозды среди пней. Невзрачная бревенчатая хижина, обмазанная глиной и крытая соломой. Перед нею женщина в мешковатом платье, с туго стянутыми на голове волосами и ребенок, весь перепачканный, но с чудесными, лучистыми глазками.
— Из таких людей состоит добрая половина моей клиентуры. Ниле Эрдстрем, молодой работящий швед. Через десять лет у него будет отличная ферма, но пока… Я оперировал его жену на кухонном столе, а мой кучер давал наркоз… Посмотрите на этого чумазого младенца! Тут нужна рука женщины, такой, как вы. Он ждет вас! Загляните в глаза малышу. Видите, как он просит?..
— Не надо! Мне их жаль. О, как хорошо было бы помочь им… так хорошо!
Когда его руки протянулись к ней, у нее на все сомнения был один ответ: «Хорошо… так хорошо!»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Под клубящимися над прерией облаками движется стальная масса. Раздражающий стук и лязг на фоне непрерывного гула. Острый запах апельсинов смешивается с испарениями немытых тел и всяческой рухляди.
Беспорядочно раскинувшиеся городки — словно выброшенные на чердак картонки. Бледно-золотые полосы жнивья, прерываемые лишь купами ив вокруг белых домиков и красных амбаров.
Пассажирский поезд номер семь с лязгом ползет по Миннесоте, незаметно взбираясь на гигантское плоскогорье, простирающееся на тысячи миль, от жарких низовий Миссисипи до Скалистых гор.
Сентябрь, жаркий и пыльный.
В составе поезда нет нарядных пульмановских вагонов. Спальные вагоны Востока заменены сидячими — каждый маленький диванчик разделен на два раздвижных плюшевых кресла: их подголовники покрыты салфеточками сомнительной чистоты. Вагон разделен надвое барьерчиком из резных дубовых колонок, а проход обшит нестругаными, некрашеными, дочерна засаленными досками. Ни проводника, ни подушек, ни постельного белья. И так в этих длинных стальных ящиках весь день и всю ночь будут ехать фермеры с вечно утомленными женами и детьми, которые кажутся все одного возраста, рабочие, отправляющиеся на заработки, коммивояжеры в котелках и начищенных ботинках.
Они измучены жарой и давкой, все поры их кожи забиты грязью; они спят как попало, уткнувшись головой в оконное стекло или подложив на локотник свернутое пальто и выставив ноги в проход. Они не читают и, по — видимому, не думают. Они ждут. Покрытая ранними морщинами, неопределенного возраста женщина, двигающаяся так, будто у нее высохли все суставы, открывает чемодан, где виднеются измятые блузки, протертые домашние туфли, пузырек с лекарством, оловянная чашка и сонник в бумажной обложке, который всучили ей в газетном киоске. Она достает сероватый сухарь и дает его лежащему на спинке и горько плачущему ребенку. Крошки падают на красный плюш дивана; женщина вздыхает и пытается смахнуть их, но они подпрыгивают и упрямо падают обратно на плюш.
Перепачканные мужчина и женщина жуют бутерброды и бросают корки на пол. Дюжий кирпично-красный норвежец стаскивает башмаки, облегченно бурчит что-то и протягивает ноги в толстых серых носках на противоположное сиденье.
Беззубая старуха с редкими желто-белыми, цвета застиранного белья волосами, сквозь которые виднеется голая кожа, по-черепашьи разевая рот, тревожно хватает свою сумку, раскрывает ее, заглядывает внутрь, закрывает, сует под сиденье, поспешно вытаскивает снова, открывает и прячет еще и еще раз. Сумка полна сокровищ и сувениров: кожаная пряжка, истрепанная программа концерта духового оркестра, обрывки лент, кружев, атласа. В проходе возле нее, в клетке, громко негодует попугай.
На двух обращенных один к другому диванах, занятых многочисленной семьей горняка-словака, раскиданы башмаки, куклы, бутылка виски, какие-то свертки в газетной бумаге и мешок для рукоделия. Старший мальчик достает из кармана куртки губную гармонику, стряхивает с нее табак и играет «Поход через Джорджию», пока у всех в вагоне не начинает болеть голова.
Проходит разносчик и предлагает шоколад и лимонное драже. Какая-то девочка то и дело семенит к бачку с водой и обратно. Из толстого бумажного кулька, которым она пользуется вместо чашки, каплет на пол, и при каждом путешествии она спотыкается о ноги плотника, который ворчит на нее: «Эй, гляди, куда лезешь!»
Замызганные грязью двери открыты; из отделения для курящих тянется синяя струя удушливого табачного дыма и доносится хохот: там смеются над анекдотом, который молодой человек в синем костюме, лиловом галстуке и светло-желтых ботинках рассказывает приземистому пассажиру в комбинезоне механика из гаража.
Воздух становится все тяжелее и тяжелее.
Место каждого пассажира — его временный дом; большинство пассажиров были жильцы неряшливые. Но один уголок казался чистым и обманчиво прохладным. Там сидел человек, несомненно зажиточный, и нежная черноволосая девушка, опиравшаяся лакированными туфельками на безукоризненный кожаный чемодан.
Это был доктор Уил Кенникот и его молодая жена Кэрол.
После года ухаживания они поженились и теперь возвращались в Гофер-Прери из свадебного путешествия по горам Колорадо.
Вид этих кочевых орд, населяющих медленные пассажирские поезда, не был для Кэрол чем-то неожиданным. Она познакомилась с ними во время поездок из Сент-Пола в Чикаго. Но теперь, когда ей предстояло жить среди этих людей, облагораживать их, подбадривать, украшать их жизнь, они возбуждали в ней острый и тревожно-брезгливый интерес. Они пугали и подавляли. Они были такие серые! Она всегда утверждала, что в Америке нет отсталых крестьян, и теперь отстаивала перед собой свое мнение, стараясь увидеть признаки предприимчивости и одухотворенности в молодых фермерах-шведах и в коммивояжере, трудившемся над бланками своих заказов. Но пассажиры постарше — как янки, так и норвежцы, немцы, финны, канадцы, — все, казалось, примирились с бедностью. «Они-то уж, несомненно, простые, темные крестьяне!» — вздыхала она.
— Неужели нельзя их пробудить? Что если бы они познакомились с научными методами земледелия? — допытывалась она, хватая за руку Кенникота.
Медовый месяц произвел в ней большую перемену. Она испугалась вихря пробудившихся в ней чувств. Уил оказался великолепным человеком — веселым, сильным, удивительно опытным в устройстве биваков на лоне природы, нежным и деликатным в те часы, когда они лежали друг подле друга в палатке, разбитой среди сосен где-нибудь высоко, на уединенном горном отроге.
Он поймал ее руку, пробудившись от мыслей о практике, к которой теперь возвращался.
— Этих людей? Пробудить? Зачем? Они счастливы!
— Но они так провинциальны. Нет, это не то слово. Он и… о, они так глубоко увязли в грязи!
— Вот что, Кэрри. Тебе придется оставить свои городские представления, что если у человека не выутюжены брюки, — значит, он дурак. Эти фермеры очень сметливы и деятельны.
— Я знаю! Вот это-то и больно. Жизнь, видно, дается им нелегко. Все эти уединенные фермы, скрипучий поезд…
— Ну, это им нипочем. А кроме того, жизнь быстро меняется. Автомобиль, телефон, бесплатная доставка покупок по деревням. Все это теснее и теснее связывает фермеров с городом. Конечно, нужно время, чтобы насадить это там, где пятьдесят лет назад была первобытная глушь. Но уже и теперь ведь фермер садится субботним вечерком в свой форд или оверленд и попадает в кино быстрее, чем вы, живя в Сеит-Поле, — трамваем.
— И в этих городках, мимо которых мы проезжаем, они ищут отдыха от своей бесцветной жизни? Неужели ты не понимаешь? Да взгляни только на них!
Кенникот был изумлен. С детства он видел эти города из поезда, на этой же самой железнодорожной линии. Он проворчал:
— Да что же в них худого? Отличные, преуспевающие городки. Ты бы удивилась, узнав, сколько пшеницы и ржи, картофеля и кукурузы отгружают они ежегодно.
— Но они так безобразны!