Она шла домой своей неизменной дорогой. Она знала каждый фасад, каждый перекресток, каждую вывеску, каждое дерево, каждую собаку. Знала каждую почерневшую кожицу банана и каждую коробку из-под папирос в сточной канаве. Знала, кто ей повстречается и что скажет. Когда Джим Хоуленд останавливался и глазел на нее, то за этим неизбежно следовал вопрос: «Куда это вы так торопитесь?»
И так на всю жизнь — та же самая красная корзинка с хлебом в окне булочной, та же самая, похожая на стрелу щель в тротуаре, позади гранитной тумбы против дома Стоубоди…
Молча передала она свои покупки безмолвной Оскарине. Потом присела на крыльце и, покачиваясь, стала обмахиваться веером. Плач Хью только сердил ее.
Кенникот явился домой и проворчал:
— Что за черт, почему это он ревет?
— Ты можешь потерпеть десять минут, если я терплю целый день!
К ужину Кенникот вышел без пиджака. Из-под застегнутой не на все пуговицы жилетки виднелись вылинявшие подтяжки.
— Почему ты не наденешь новый летний костюм и не снимешь эту ужасную жилетку? — начала было Кэрол.
— Неохота возиться, слишком жарко идти наверх!
Она подумала, что, может быть, уже целый год не присматривалась внимательно к мужу. Она смотрела, как он ест. Он сгребал в тарелке ножом остатки рыбы и, подобрав их, облизывал нож. Ее слегка затошнило. Она уговаривала себя: «Это же просто смешно! Какое значение могут иметь подобные мелочи? Я не должна быть такой дурой!» Но она знала, что не может примириться с этими нарушениями правил приличия.
Она заметила, что им не о чем разговаривать. Как это ни невероятно, но они были похожи на те надоевшие друг другу пары, которые всегда возбуждали ее жалость в ресторанах.
Брэзнаган — тот разглагольствовал живо, занимательно, неправдоподобно.
Кэрол заметила, что костюм Кенникота давно уже не глажен. Он носил измятый пиджак. Когда он вставал, брюки на коленях вздувались пузырями. Старые, бесформенные ботинки были не чищены. Он отказывался носить мягкие шляпы и не расставался с котелком, как символом мужественности и состоятельности. Иногда он забывал снять его в доме. Она взглянула на его манжеты. Они обтрепались, как треплется старое крахмальное белье. Она уже раз выворачивала их наизнанку и каждую неделю подстригала. Но когда в прошлое воскресенье перед обычной ванной она предложила ему выбросить рубашку, он недовольно ответил: «Ну, она еще отлично послужит!».
Он брился (сам или у Дэла Снэфлина) только три раза в неделю. В это утро он как раз не брился.
Это не мешало ему гордиться новыми отложными воротничками и блестящими галстуками. Он часто говорил о том, как «неряшливо одевается» доктор Мак-Ганум, и смеялся над стариками, носившими съемные манжеты и вышедшие из моды стоячие воротнички.
В этот вечер Кэрол не слишком интересовалась треской в сметане.
Она заметила, что ногти у мужа грубы и все в зазубринках из-за того, что он срезал их перочинным ножом, считая пилку признаком городской изнеженности. Правда, ногти всегда были чисты. И вообще у Кенникота были безукоризненно чистые руки хирурга. Но это только подчеркивало его упрямую неопрятность. Руки были умные, добрые, но в них не было ласковости влюбленного. Она вспомнила, какой он был, когда ухаживал за ней. Тогда он старался понравиться. Она вспомнила, как он тронул ее тем, что робко украсил цветной лентой свою соломенную шляпу. Неужели безвозвратно ушли те дни, когда они так тянулись друг к другу? Чтобы произвести на нее впечатление, он читал. Он просил (она вспоминала об этом с иронией) указывать ему на каждый его недостаток. Раз, когда они сидели в укромном уголке под стенами форта Снеллинг, он…
Она захлопнула дверь своих воспоминаний. Это была священная область. Но как стыдно, что…
Она нервно отодвинула от себя кекс и абрикосовый компот.
После ужина, когда мошкара прогнала их с крыльца и когда Кенникот в двухсотый раз за эти пять лет сказал: «Надо завести новые сетки на окно — старые пропускают всю эту нечисть в комнаты», — они сели читать. И она замечала, и сердилась на себя за это, и снова замечала его всегдашнюю неуклюжесть. Он плюхнулся в одно из кресел, положил ноги на другое и кончиком мизинца стал ковырять у себя в ухе — она слышала легкое поскребывание, а он все ковырял и ковырял…
Вдруг он выпалил:
— Ах, да, забыл сказать тебе: сегодня к нам придут на покер! Надеюсь, у нас найдется немного печенья, что ли, сыр и пиво?
Она кивнула, а сама подумала: «Он мог бы сказать об этом раньше. А впрочем… это его дом!»
Явились гости: Сэм Кларк, Джек Элдер, Дэйв Дайер, Джим Хоуленд. Ей они машинально сказали «Добрый вечер», но к Кенникоту обратились с веселой мужской развязностью: «Ну, что ж, приступим к делу!.. Я чувствую, что сегодня здорово ограблю кого-нибудь». Никто не предложил ей присоединиться. Она сказала себе, что виновата в этом сама, потому что не была с ними более любезна. Но потом она вспомнила, что миссис Сэм Кларк они тоже никогда не приглашали играть.
Брэзнаган пригласил бы ее.
Кэрол сидела в гостиной и поглядывала через переднюю на мужчин, сгрудившихся за обеденным столом.
Они были без пиджаков. Курили, жевали табак и непрестанно сплевывали. Понижая на короткое время голоса, чтобы ей не было слышно их слов, они что-то рассказывали, а потом хрипло ржали. Перебрасывались короткими стереотипными фразами. Из комнаты полз едкий сигарный дым. Они так стискивали зубами сигары, что подбородки окаменели, лица становились неприятными, тяжелыми. Они были похожи на политиков за циничной дележкой должностей.
Как могли они понять ее мир? Да и существует ли этот слабый, утонченный мир? Или она просто сумасшедшая? Она сомневалась в существовании своего мира, сомневалась в себе и томилась в терпком, отравленном дымом воздухе.
Она снова задумалась о будничной жизни их дома.
Кенникот был так же во власти всяких привычек, как какой-нибудь одинокий старый вдовец.
Вначале он как влюбленный внушал себе, что ему нравятся ее кулинарные эксперименты — единственная сфера, в которой она могла проявлять свое воображение. Но теперь он требовал лишь своих излюбленных блюд: бифштекса, ростбифа, вареных свиных ножек, овсянки, печеных яблок. Сменив в какой-то период душевной гибкости апельсины на грейпфрут, он считал себя большим эпикурейцем.
В первую осень у нее вызывало улыбку его пристрастие к кожаной охотничьей куртке. Но теперь, когда швы распоролись и по краям повисли обрывки желтых ниток, а засаленная подкладка, вся в грязи, торчала из-под низу лохматой каймой, Кэрол возненавидела это старье.
Не была ли вся ее жизнь похожа на такую охотничью куртку?
Кэрол знала каждую трещинку и пятнышко на каждой вещи из фарфорового сервиза, купленного матерью Кенникота в 1895 году, скромного сервиза с узором из стершихся незабудок, окаймленных расплывшейся — позолотой: соусник на блюдце, к которому он не подходил, строгие, с евангельскими надписями салатницы, два блюда.
Двадцать раз она слышала вздохи Кенникота о третьем — средней величины — блюде, которое разбила еще Би.
А кухня! Вечно мокрая черная чугунная раковина, мокрая желтоватая деревянная доска для сушки посуды, волокно которой от сырости и постоянного скобления стало мягким, как моток пряжи, покоробленный стол, будильник. Плиту Оскарина храбро выкрасила в черный цвет, но ее по-прежнему обезображивали болтавшиеся дверцы и сломанные заслонки, а духовка не давала ровного жара.
Кэрол сделала с кухней что могла: побелила ее, повесила занавески, заменила календарь шестилетней давности цветной картинкой. Ей хотелось обложить стену кафелем и завести керосинку для готовки летом, но у Кенникота вечно не оказывалось на это денег.
Кастрюли и сковороды были знакомы Кэрол лучше, чем Вайда Шервин или Гай Поллок. Консервный нож, мягкая серая металлическая ручка которого согнулась при какой-то давнишней попытке открыть им окно, был ей ближе всех соборов Европы. И еще важнее, чем вопрос о будущем Азии, был для нее неразрешимый, еженедельно всплывавший вопрос о том, чем лучше резать холодную курятину к воскресному ужину — маленьким кухонным ножом с некрашеным черенком или специальным ножом для мяса с роговой ручкой.