Кэрол рассвирепела:
— Я не спорю, у Уила есть недостатки. Но одно я знаю твердо: в этих, как вы выражаетесь, «ужасных вещах» он смыслит не больше младенца. И если когда — нибудь он, бедняга, взглянет на другую женщину, то, я надеюсь, у него хватит духу самому соблазнить ее, а не ждать, пока его завлекут, как в вашей мрачной картине!
— Ах, какие ты говоришь гадости, Кэрри! — вырвалось у тетушки Бесси.
— Нет, я говорю серьезно!.. То есть, конечно, я не то хочу сказать… Но… я так хорошо знаю каждую его мысль, что он ни за что не сумел бы ничего утаить от меня. Вот сегодня… вчера он вернулся поздно — ходил навестить захворавшую миссис Перри, потом вправлял кому-то вывих руки, а утром за завтраком был особенно сосредоточен и…
Она нагнулась вперед и драматически шепнула обеим насторожившимся гарпиям:
— Как вы думаете, о чем он размышлял?
— О чем же? — с дрожью в голосе спросила миссис Богарт.
— О том, что уже пора подрезать траву! Вот, вы видите… Ну, не сердитесь на меня! Я угощу вас свежим печеньем с изюмом.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Кэрол очень любила гулять с Хью. Мальчик хотел знать, что говорит клен, что говорит гараж, что говорит большая туча, и мать отвечала ему, совершенно не замечая, что выдумывает сказки; напротив, ей казалось, что она как бы раскрывает душу вещей. Особенную нежность они питали к коновязи у мельницы. Это было совсем побуревшее бревно, крепкое и дружелюбное, снизу гладкое и всегда горячее от солнца, а сверху — все в царапинах от вожжей и шершавое на ощупь. Раньше Кэрол никогда не интересовалась землей, видя в ней только чередование красок и форм. Ее занимали люди и идеи. Но вопросы Хью привлекли ее внимание к маленьким комедиям из жизни воробьев, малиновок, соек и желтых овсянок. Теперь ее радовал стремительный полет ласточек, она беспокоилась об их гнездах и семейных дрязгах.
Она забыла о своих приступах тоски. Она говорила Хью: «Мы с тобой словно два беспутных старинных поэта, блуждающих по свету». А он эхом повторял за ней: «По свету, по свету».
Но больше всего они любили улизнуть потихоньку к Майлсу, Би и Олафу Бьернстамам.
Кенникот относился к Бьернстамам с явным неодобрением. Он возмущался: «Что тебе за охота разговаривать с этим скандалистом?» Он полагал, что бывшая служанка и ее сын-неподходящая компания для сына доктора Уила Кенникота. Кэрол не пускалась в объяснения. Она и сама не вполне себя понимала. Она не отдавала себе отчета в том, что находила в Бьернстамах своих друзей, свой клуб, свою долю сочувствия и свою порцию благодетельного скептицизма. Одно время она искала убежища от болтовни тетушки Бесси в обществе Хуаниты Хэйдок и «Веселых семнадцати», но облегчение было непродолжительным. Молодые дамы действовали ей на нервы. Они говорили всегда так громко. Наполняли комнату пронзительным смехом. Свои остроты они повторяли по десять раз. Бессознательно она отвернулась от «Веселых семнадцати», от Гая Поллока, от Вайды, от всех, кроме докторши Уэстлейк и этих друзей, — впрочем, она не вполне понимала, что они ей друзья, — Бьернстамов.
Для Хью «Красный швед» был самым героическим и могущественным человеком на свете. В самозабвенном восторге семенил мальчуган за Майлсом, когда тот кормил коров, загонял в хлев свою единственную свинью — животное с весьма бродяжническими инстинктами, или резал курицу. Олаф был в глазах Хью царем среди прочих смертных, не таким сильным, как старый монарх Майлс, но лучше понимавшим соотношения и ценность таких предметов, как щепочки, случайно подобранные игральные карты и сломанные обручи.
Кэрол видела, хотя и не признавалась себе в этом, что Олаф не только красивее ее смуглого сынишки, но и благороднее по всему облику. Олаф был настоящий викинг: рослый, стройный, белокурый, величественно благосклонный к своим подданным. Хью был плебей — суетливый, деловитый человечек. Хью прыгал и говорил: «Давай играть!» Олаф открывал сверкающие голубые глаза и великодушно соглашался: «Хорошо!» Когда Хью колотил его — а это иногда случалось, — Олаф не проявлял страха и только недоумевал. В гордом одиночестве шагал он к дому, а Хью громко оплакивал свое прегрешение и августейшую немилость.
Оба приятеля забавлялись царственной колесницей, которую Майлс соорудил им из ящика от крахмала и четырех красных катушек. Вместе тыкали они прутиками в мышиную нору — совершенно безрезультатно и тем не менее находя в этом полное удовлетворение.
Би, толстощекая певунья Би, беспристрастно наделяла обоих пряниками и выговорами и приходила в отчаяние, если Кэрол отказывалась от чашки кофе и «кнеккебреда» с маслом.
Хозяйство Майлса шло хорошо. У него было уже шесть коров, две сотни кур, сепаратор, грузовичок форд. Весной он пристроил к своему жилью еще две комнаты. Возведение этого замечательного здания было праздником для Хью. Дядя Майлс делал самые потешные и неожиданные вещи: карабкался по приставной лестнице, стоял на стропилах, размахивая молотком и напевая непонятную песенку «К оружию, граждане», прибивал гонт быстрее, чем тетя Бесси гладила носовые платки, и, наконец, поднимал на воздух доску, на одном конце которой восседал верхом Хью, а на другом — Олаф. Но самым удивительным фокусом дяди Майлса были фигурки, которые он рисовал — и не на бумаге, а на новой сосновой доске — самым большим и мягким карандашом на свете. Это стоило посмотреть!
А инструменты! В приемной у папы тоже были изумительные сверкающие инструменты, но они были острые, про них непонятно говорили, что они стерильные, и раз навсегда было сказано, что мальчикам трогать их нельзя. Когда видишь их на стеклянных полках у папы, нужно самому говорить себе: «Не трогай, не трогай!» А вот дядя Майлс — личность, несомненно, более значительная, чем папа, — позволял играть со всем своим имуществом, кроме пилы. У него был молоток с серебряной головой. Была металлическая штука вроде большого Г. Была волшебная вещица, очень дорогая, из красного дерева с золотом и с трубкой внутри, а в трубке — капля. Нет, не капля, а что-то пустое, оно жило в воде и испуганно бегало по трубке взад и вперед, если чуть-чуть наклонить волшебную вещицу. Потом тут были гвозди, самые разные и мудреные — огромные, тяжелые костыли, средние, не представлявшие интереса, и маленькие кровельные гвоздики, гораздо забавнее разодетых фей в книжке с картинками.
Трудясь над пристройкой, Майлс откровенно беседовал с Кэрол. Он пришел к заключению, что, пока он живет в Гофер-Прери, ему суждено оставаться парией. Лютеран, друзей Би, безбожие Майлса отпугивало не меньше, чем торговцев-его радикализм.
— Я, видно, не умею держать язык за зубами. Мне кажется, что я был кроток, как агнец, и не утверждал ничего более смелого, чем дважды два-четыре. Но когда люди уходят от меня, я вижу, что все-таки умудрился наступить им на любимую мозоль-их религиозность. Да, к нам по-прежнему заходят мастер с мельницы, потом датчанин-сапожник, один рабочий с лесопилки Элдера, несколько шведов… Но вы знаете Би: такая добрая, приветливая душа всегда хочет видеть вокруг себя людей и тоскует, если ей некого угощать кофе.
Она однажды затащила меня в методистскую церковь. Ну я вошел, смирненький, как вдова Богарт, сидел тихо и ни разу даже не улыбнулся, пока пастор угощал нас враками об эволюции. Но потом, когда у выхода престарелые столпы общины трясли каждому руку и называли «братом» и «сестрой», меня они пропустили, будто не заметили. Меня считают чуть ли не злым гением города. И, верно, так оно всегда и будет. Вот у Олафа все пойдет по-другому. Иной раз… иной раз, черт возьми, хочется мне выйти и сказать: «Я еще был консерватором. Это все пустяки. А вот теперь я заварю кашу в лагере лесорубов за городом». Но только Би прямо заворожила меня. Господи, если бы вы знали, миссис Кенникот, что это за веселая, честная, преданная женщина! И Олафа я люблю… Ну да ладно, нечего мне сентиментальничать перед вами…