Ему пришлось подождать в приемной, где висели гравюры Максфилда Парриша и стояли похожие на троны кресла, такие прямые, твердые и неудобные, что при виде их невольно закрадывалась мысль, точно ли «монаршья голова не ведает покоя».
Эдит Минтоп скользнула в комнату, и екнувшее сердце сказало ему, что именно здесь ждет его истинная любовь, что Эдит всегда будет делать ему честь и украшать его званые обеды, на какие бы высоты ни вознесла его судьба. Он умилился собственной памяти, которая, оказывается, так верно сохранила ее образ: такая она и есть — бледная, тонкая, прямая и, должно быть, очень мягкая и податливая под броней серого костюма с накрахмаленным кружевным жабо. Он подумал: «А не поцеловать ли ее?», но из неведомых глубин вдруг прозвучало предостережение. Он пожал ей руку, сильную, тонкую руку, и пригласил ее сесть, словно хозяином был тут он, а не она.
— Вы прелестно выглядите, Эдит. Хорошо провели лето?
— Недурно. Я две недели прожила на озере в Висконсине, а большую часть каникул сидела в Чикаго и занималась Чосером.[23]
— Ах, я даже вас не поблагодарил за вашу открытку. Очень рад был получить ее. Да… Так вы прелестно выглядите. Сразу видно, что вы хорошо провели лето.
— Да.
— Ну, а теперь опять за лямку?
— Не понимаю.
— Опять за работу?
Она подумала.
— Да, вы правы, теперь опять за работу.
— Вот именно. Опять за старое дело.
— Вам, верно, в Нью-Хейвене больше понравилось, чем здесь?
— Ничуть! Там с тобой не поздороваются, не потребовав паспорта и свидетельства о благочестии за подписью трех священников. Нет уж!
— Но ведь и своей жизнью здесь вы тоже недовольны!
— Человек должен двигаться вперед, не правда ли? Что это вы все на меня нападаете, дорогая?
— Ах, простите, Гидеон! Я все забываю, что вы мое начальство.
— Глупости, глупости, глупости! Мы за академический демократизм: все равны, даже студенты — в известных отношениях. Отчего вы так дурно настроены?
— Ах, я целый день провозилась с первокурсницами, которые никак не могут решить, кем им быть: учеными женщинами, деловыми женщинами или просто женщинами. Боюсь, у меня характер портится.
— Ну ничего, это пройдет! — Он встал с несколько покровительственным видом и потрепал ее по плечу почти так же бесстрастно, как раньше секретаршу. — Отдыхайте. До скорого свиданья!
«Нет, эта меня едва ли сумеет оценить и способствовать моей карьере. Просто холодное, бесполое, самовлюбленное существо. Нет, нет, она все-таки ничего. А может быть, она меня видит насквозь? Может быть, во мне и ценить нечего, кроме умения красно говорить? Надо подумать об этом и сделать вывод — больше читать, усиленно размышлять на досуге», — рассуждал молодой профессор Плениш.
Он шагал обратно, к Административному корпусу, и в его бородке играли лучи сентябрьского солнца. Чувствуя, как возвращается к нему апломб и решимость произвести впечатление на новое руководство, он смело вступил в устланную зеленым ковром, увешанную портретами приемную перед ректорским кабинетом.
Он был профессор с ученой степенью, поэтому он ждал всего пять минут, по прошествии которых мог насладиться пылким дружелюбием преподобного доктора Т. Остина Булла, нового кикникиникского ректора.
Бывают люди простецкого и неуклюжего вида, длинноносые верзилы с растрепанными волосами, которые на поверку оказываются завсегдатаями нью-йоркского или лондонского света, чемпионами игры в поло или редакторами салонных журналов, авторитетно рассуждающими о новых веяниях в музыке и морали. И, напротив, бывает, что человек подтянут, строен, четок в движениях, обладает вьющейся шевелюрой и тонкими чертами, умением носить костюм, как на сцене, молодцеватостью кавалерийского капитана и осанкой пехотного майора, а на самом деле это скромный пастор, ученый богослов или же инструктор ручного труда.
Такой обманчивой элегантностью отличался Т. Остин Булл, который вырос в методистской семье, десять лет подвизался в качестве велеречивого и преуспевающего служителя епископальной церкви, некоторое время состоял секретарем одного гигантского университета и, наконец, в сорок четыре года сел ректором в Кинникиник.
Теперь во всем чувствовалась новая рука: вводились новые методы рекламы и вербовки; насаждались самые высокие идеалы американской деловитости, благочестия, учености и мужественности. Доктор Булл был противником лени, долгов, греческого языка (кроме как для аспирантов) и обольщения студенток.
Его рукопожатие было энергичным и крепким, несмотря на его малый рост, и он приветствовал профессора Плениша музыкальнейшим тенором:
— Очень вам благодарен, профессор, что вы не стали откладывать свое посещение, впрочем, иначе я сам посетил бы вас. Я ведь здесь новый человек и, признаться, рассчитываю опереться на ваш опыт.
Вы… позвольте, да, вы работаете в Кинникинике уже три года. Не стоит говорить о том, какие превосходные отзывы я имею о вашей превосходной педагогической методе, и о… гм… вашем превосходном моральном влиянии на студентов. О, да, да, безусловно. Но… Есть одно обстоятельство, одна маленькая частность, по поводу которой я хотел бы поговорить с вами, — о… скорей в плане вопроса, чем совета.
Сигару, профессор? Я, как бывший священник, разумеется, курю мало, но я нахожу, что хорошая сигара радует душу и проясняет мысли, если только это действительно хорошая сигара, не пятицентовая. Прекрасно! Теперь устраивайтесь поудобнее в кресле, запаситесь терпением и выслушайте меня.
Вопрос, который я позволю себе затронуть, — разумеется, лишь косвенно, — сводится к следующему: я убежден, что вы так же тщательно стараетесь уберечь наших милых студенток от опасности увлечься вами, как и любым другим мужчиной; но случалось ли вам когда-либо задумываться над несколько щекотливым положением полного сил, молодого, неженатого мужчины среди такого множества прелестных девушек?
— О да, случалось, и не раз!
— Я так и думал. А могу ли я, не будучи нескромным, спросить, собираетесь ли вы жениться?
— Сейчас я не в состоянии ответить вам что-либо определенное: только опрометчивые глупцы, говорят, искушают небеса прорицаниями.
— Как это мудро сказано!
— Но я надеюсь в ближайшее время сообщить вам нечто весьма интересное.
— Прекрасно, прекрасно. Вы меня очень порадовали, профессор.
Мысленно профессор Плениш проворчал: «Да, это и в самом деле весьма интересно — на ком я, собственно говоря, собираюсь жениться? И старому дураку было бы тоже весьма интересно, если б он пошпионил за мной несколько часов и выяснил, почему я не опасен для хорошеньких студенток!»
С этими мыслями он направился к серому вдовьему домику, где жила Гекла Шаум.
Он постучал, а не ворвался сразу, как делал обычно. Приятно будет посмотреть, как она выглядит, трепеща от волнения. Она, конечно, дома — ведь он звонил по телефону! Она не захочет испортить продуманный эффект встречи.
Он постучал, потом позвонил, и ровно через столько секунд, сколько он мысленно назначил, она приотворила дверь и сейчас же широко распахнула ее с криком: — О Гид! Ты вернулся!
— Я? Нет, что ты! Я еще в Нью-Хейвене. Знаешь — штат Коннектикут.
Он затворил за собой дверь, отгораживаясь от всевидящего Кинникиника, и крепко поцеловал ее, прижимая к себе ее маленькую, хрупкую фигурку, чувствуя под рукой ее упругую спину.
— Я так стосковалась по тебе, — вздохнула она.
— И я по тебе. Даже поговорить не с кем было.
— Но ведь ты, верно, массу интересных людей встречал в Ныо-Хейвене?
— Ну, конечно. Там есть крупные ученые — специалисты по английскому языку, настоящие художники слова. Самого Беовульфа[24] положили бы на обе лопатки. А какие там дома! Какие старинные церкви, какой чудесный старый город Гилфорд — троллейбусом совсем недалеко! Но все-таки, Текла, голубка, мне тебя недоставало, очень иногда хотелось поговорить с тобой. Знаешь, так это, по душам.