Доктор Плениш стоял и смотрел, и в эту минуту он понял, как чувствуют себя мертвецы.
20
Два доктора Плениша сели обедать с Пиони — один, настоятельно твердивший, что нужно с этим покончить, сказать ей, что он уволен, и другой, до того усталый и пришибленный, что казалось, ему не выдержать предстоящей исповеди. Пиони с помощью недотепы-кухарки приготовила в этот день особенно замысловатый салат из груш авокадо, крутых яиц и вишен с добавлением еще кое-каких приправ, вероятно, по собственному рецепту, и этот нелепый салат вплелся в его мрачное раздумье как некий трогательный символ Пиони, как перчатка, еще хранившая тепло и форму ее руки.
Он заговорил, выискивая окольные дороги. Он рассказал ей, что ездил в Эвенстон и что доктор Джеймс Китто, несомненно, носит парик. Она довольно хихикала: «Давай вышвырнем его из Института!», — а он в это время лихорадочно соображал, что понятия не имеет, где искать другую работу, что долгов у него долларов на 850, а в наличности 375 долларов (порывшись в карманах, он решил, что, может быть, наскребет еще один) и что последнее обращение к тестю было встречено весьма неблагосклонно.
Он сказал, что в Эвенстоне во всех палисадниках цветут нарциссы, и она подхватила: да, кстати, надо же наконец решить, куда ехать на лето — в Северный Мичиган, в Вермонт или в Миннесоту, на озеро Бэтл, — и не может ли он взять не один, а два месяца отпуска? Просто свинство, что эти старые крысы Китто и Фрисби так эксплуатируют его — нельзя ли от них отвязаться?
Ее безмятежный тон положил конец его колебаниям.
Свою исповедь он закончил так:
— Убить меня мало за то, что я довел до этого тебя и малышку!
Вот когда Пиони могла бы показать себя настоящей американской женой, оплакивать свою судьбу и спрашивать, на что он годится, если не сумел о ней позаботиться. Минуту она сидела молча, с забытой на лице улыбкой. Потом рассмеялась.
— Поделом мне. Ох, дорогой, это все я виновата, все моя расточительность. Иначе мы могли бы послать Фрисби ко всем чертям и спокойно уехать в Нью-Йорк. Нашлепай бэби по ручкам, вперед пусть не балуется. — Он расцеловал ее, чувствуя, как в нем воскресает вера, и она воскликнула:-Вот что, милый, напиши Джорджу Райоту. Он для тебя что-нибудь придумает, поможет перебиться. И, пожалуй, сейчас самое время сказать тебе, что между мной и Джорджем ничего нет.
— ?
— В Нью-Йорке у тебя был такой вид, словно ты думал, что что-то есть; но я слишком люблю тебя. Если я г. чем грешна, так скорее в том, что мне не терпится увидеть тебя важной персоной. И я этого дождусь. Вот посмотришь. Сейчас у нас с тобой только временный кри- г:;с, а скоро опять наступит процветание, да еще какое! 1 i Нью-Йорк от нас не уйдет.
— А может, лучше попросить у Ости Булла какой — нибудь работы в колледже, пока я буду нащупывать почву в Нью-Йорке?
— Нет, нет! Я и месяца не выдержу в Кинникинике. Разве там увидишь настоящих людей вроде полковника Мардука и сенатора Балтитьюда? Я презираю Кинникиник. Там все такие провинциалы. А про твою скверную женку можно сказать что угодно, но уж провинциалкой ее не назовешь! Согласен?
По-видимому, он был согласен.
— Я придумала. Я тебе возмещу убытки, в которых сама же виновата. Сдадим мебель на хранение, а я сяду на шею мистеру Уипплу К. Джексону, эсквайру, и подожду, пока ты получишь шикарное место с подобающим окладом.
— Но я буду все время беспокоиться…
— А ты не беспокойся о моих беспокойствах! Я своего муженька знаю. Пари держу, что будь ты священником, ты бы мог сжить со света Джима Китто и Криса Стерна, бог обязательно был бы на твоей стороне. А что касается полезных дел, — да ты и сейчас уже принес сельскому образованию больше пользы, чем Уильям, Дженнингс и Брайан, вместе взятые!
Был август месяц, и рабочие сносили их вещи на улицу и грузили в фуру для отправки на склад. У доктора Плениша жгло глаза и щекотало в горле, когда он, обняв Пиони за плечи, стоял и смотрел, как, стукаясь о лестницу, отбывали в тюрьму их сокровища: обожаемый новый кедровый сундук, красный с золотом чиппендэйлевский китайский шкафчик, китайский ковер, который они купили в Мэйбл-Гроуве — как молоды они были тогда! — выцветшие фарфоровые часики, яшмовая лампа, веселый радиоприемник карельской березы, под музыку которого они иногда танцевали одни после полуночи, торжествуя какую-нибудь новую победу.
И черно-серебряный холодильник.
— Ой, пожалуйста, не уроните! — умоляла Пиони грузчиков. Он чувствовал, как тяжело она дышит. Он подумал, что ей в первый раз стало страшно. Люди, год назад занимавшие почетные должности, теперь торгуют яблоками на улицах. Как знать, в каких душных трущобах или опустевших, заложенных и перезаложенных домах изнывают сейчас их жены и дети!
— Душа болит, что наш холодильник уезжает в ломбард. Мы хорошо здесь пожили и… Ну, нет! — мужественно перебила себя Пиони. — Когда мы распакуем его в Нью-Йорке, сам епископ Пиндик и сенатор Балтитьюд будут лакать мои коктейли, а не эти чикагские «профы» и «доки»!
На последнюю ночь у них остались только чемоданы, детская кроватка для Кэрри, которую одолжил им дворник, а для себя — матрац на полу. В сумерках квартира казалась не только пустой, но угрожающе-огромной, словно никто никогда уже не сумеет ее заполнить, и казалось, что никогда им больше не устроиться в своем гнезде, не сидеть на мягких стульях, не есть по-человечески, не беседовать с друзьями. Они стали городскими «оки».[87]
Они бежали от голых стен — сначала в кафетерий, поужинать, потом вместе с Кэрри, которой уже исполнилось семь лет, — в кино, посмотреть прелестную Джоэн Крофорд.[88] Втроем они шли по раскаленным улицам — почтенное семейство, в некотором роде святое семейство, неторопливые, круглые, сытые, на вид нерушимые, как каменные фасады по сторонам. Но по пути доктор Плениш покосился на кирпичный особняк, обращенный в пансион. Занавески в окнах были закопченные, рваные, а на крыльце сидел человек, в прошлом, может быть, профессор, доктор; сгорбленный человек, с бородкой, как у него самого, но нечесаной и грязной. Доктор Плениш содрогнулся.
Кэрри болтала:
— А зачем ты едешь в Нью-Йорк, папа, зачем?
— Замолчи, глупышка, — остановила ее Пиони. — Папе туда нужно по делу.
— А зачем?
— Я уже тебе сказала: по делу.
— Лучше бы он поехал с нами к дедушке в Фарибо. В городе нехорошо, — протянула Кэрри, и Пиони спросила:
— Чем?
— Слишком много трамваев, и людей тоже слишком много.
— А ты разве не любишь людей, малышка?
— Нет, не очень. Они так много разговаривают.
Я больше люблю одуванчики и кораблики.
Кэрри сладко уснула в чужой кроватке, а доктор Плениш и Пиони еще долго сидели на краю своего матраца, в пустынной квартире, освещенной одной-единственной лампочкой без абажура. Он заговорил о том, что не давало ему покоя все время, пока они сидели в кино:
— Ведь мы добрые христиане, правда?
— Ну ясно. Во всяком случае, добрые епископалы.
— Так не следует ли нам поискать утешения в религии? Священники говорят, что это и сейчас бывает. Давай… Гм… Давай подумаем о всевышнем.
— Давай.
— Господь бог… Гм… О черт, жаль, что нет под рукой библии. Вообще-то, кажется, она у нас есть?
— Конечно, я ее видела, когда укладывала книги и одеяла.
— Там в библии есть что-то относительно… как это, черт возьми…
— Право же, милый, не стоит чертыхаться, когда ты говоришь о религии и о боге.
Доктор Плениш посмотрел на нее, восхищенный ее тактом, и нервно продолжал:
— Вероятно, ты права. Так вот, эта ерундовина — то есть этот стих — ну, в библии это из притчей Соломоновых — вроде того, что «все суета, и ни в чем нет пользы».
— Нет, это из Экклезиаста.[89] И я даже помню наизусть.