В квартире Петра Максимовича, видимо, кто-то жил. В форточку была выведена жестяная труба. Из нее валил дым.
Анфиса поднялась на крыльцо и постучала. Никто не открывал. Анфиса стучала долго, пока не услышала за дверью медленные шаги. Кто-то подошел к двери, остановился, прислушался, но дверей не открывал.
— Откройте, — сказала Анфиса. — Я к Петру Максимовичу.
— Тяните дверь к себе, — ответил глухой голос.
Анфиса потянула дверь, переступила порог и в полутьме прихожей вгляделась в сутулого, закутанного в теплый длинный платок человека в меховой шапке и варежках.
— Петр Максимович! — вскрикнула Анфиса. — Да разве вы в Ленинграде?
— Не вижу кто, — сказал Петр Максимович. — Кто вы такая?
— Я невеста Коли Евсеева, Анфиса. Помните? Я была у вас с Колей.
— Пойдемте, — сказал Петр Максимович. — Только, будьте добры, возьмите меня под руку. Сестра ушла за хлебом, я уронил очки и почти ничего не вижу, а поднять не могу. С некоторых пор я не в силах наклониться — безбожно задыхаюсь… Я рад. Очень рад!
Анфиса осторожно провела Петра Максимовича в его кабинет, как раз в ту комнату, где топилась чугунная печурка и из форточки валил дым.
— Тут у нас тепло, — сказал Петр Максимович. — Топим сколько возможно. Иначе пропадут растения.
Анфиса огляделась. Все будто постарело в квартире, потускнело. Повсюду стояли цинковые ящики.
— А я не уехал, — сказал Петр Максимович. — Заболел крупозным воспалением легких и так и остался, представьте себе!.. Я вас совсем не вижу.
Анфиса спохватилась, осмотрела пол и нашла очки. Они лежали около вазона с высохшей карликовой ивой. Петр Максимович надел очки, подвел Анфису к окну.
— Да, теперь узнаю. Садитесь и рассказывайте… Сейчас придет Полина Максимовна, и мы напоим вас чаем. Правда, это один кипяток, но горячая вода очень поднимает жизнедеятельность организма.
Анфиса рассказала Петру Максимовичу о Коле и немного о себе.
— Так, — сказал он. — Значит, вы живете у Леонтьева. Жаль.
— Почему?
— Во-первых, Фонтанка гораздо опаснее в смысле обстрела. А во-вторых, мы с Полиной Максимовной часто говорим о том, что вокруг нас уже не осталось молодежи. Я всю жизнь провел с молодежью, люблю ее, знаете, всей душой и молодею с ней сам. И сестра тоже скучает. Переезжайте-ка лучше к нам. Места хватит. Из той комнаты все ящики можно будет убрать.
Анфиса объяснила, что это невозможно, и спросила Петра Максимовича, что в этих ящиках.
— Золото! — засмеялся Петр Максимович, и добрые его глаза весело сощурились за стеклами очков. — Пожалуй, нечто даже дороже золота: это семена.
— Какие семена?
— Быстрорастущих деревьев. Здесь, — Петр Максимович показал на ящики, — весь запас этих семян. Сейчас я, знаете, даже рад, что мне не удалось уехать из Ленинграда. Иначе семена бы пропали. А у меня они в сохранности. Я их забрал из института к себе, и когда подумаю, что в этих ящиках дожидаются своего часа будущие великолепные леса, я счастлив.
Стекла в окнах звякнули, и вскоре после этого дошел до комнаты полновесный удар.
— Всё по Васильевскому! — заметил Петр Максимович. — С утра палят и палят.
Петр Максимович начал шарить по столу, что-то искал.
— Представьте себе, — сознался он, — я начал понемножку курить. Во время осады. Все-таки легче. Папиросы кое-как достаю.
Он закурил, весь окутался дымом и спросил:
— Вы терпеливая?
— Очень.
— Так вот, слушайте. Потерпите. А когда надоест, вы мне скажете. А то мне, знаете, не с кем слова молвить.
Он помолчал.
— Война скоро окончится. Мы победим. Это бесспорно. Но вы представляете, что будет после войны? Разбитые города, села, мосты, дороги, одичалые земли, сорняки, лесные гари, взорванные плотины и заводы… И так далее и так далее. Начнется восстановление. Превосходно. Но это меня не устраивает.
— То есть как? — удивленно спросила Анфиса.
— Устраивает, конечно! Но не в полной мере. Потому что нужно возродить не только города и заводы, но и естественные силы земли. Они тоже подорваны войной. Восстановить то, без чего невозможна жизнь на земле, самое наше существование.
— Леса? — спросила Анфиса.
— Безусловно. Иначе у нас из года в год начнут падать урожаи, пересыхать реки, засухи и суховеи будут сжигать поля, а кое-где начнется и засоление почвы. Я боюсь показаться парадоксальным, но, возможно, изменится и самый состав воздуха. И мы испытаем то, что называется кислородным голодом. Человеческий организм требует много времени, чтобы приспособиться к новой жизненной среде. Он будет мучительно переживать нехватку кислорода.
— Ну что вы! — сказала Анфиса.
— Да. Очень может быть, что это так. Мне хотелось бы доказать свою мысль, но я уже, извините, устал. Очень быстро устаю и засыпаю прямо здесь, за столом.
В это время вернулась Полина Максимовна. Она узнала Анфису, расцеловалась с ней, сказала:
— А я вас часто вспоминала. От Коли были письма? Были? Ну, слава богу!
— Вам очень, должно быть, трудно, — заметила Анфиса.
— Нет, не очень. Я еще и в детском интернате работаю. Сколько могу. Днем ничего, а вот ночей не люблю. Привычка у нас стариковская: по ночам спим мало, больше всё ходим, что-то делаем или лежим, разговариваем в темноте. Прислушиваемся, где рвутся снаряды. Вот видите… — она кивнула на Петра Максимовича, который уснул в кресле, — слабеет, а все горит, все со своими лесами. А пока дело дойдет до лесов, продержаться надо. Сберечь себя надо. А это у него не в обычае. Сам воду носит из Карповки, доски таскает на топку из разбомбленного дома и сидит за микроскопом. А как с микроскопом работать в варежках! Хоть и топим, а холодно… Да они все, старики, такие! — неожиданно заключила Полина Максимовна. — Про семена Петр Максимович вам рассказывал?
— Рассказывал.
— Тут семена есть наши, древесные, — почему-то шепотом заговорила Полина Максимовна, — а вон те, в той комнате, — это семена пшеницы. Лучших засухоустойчивых сортов. Тоже их теперь оберегаем. Хранил их с самого начала блокады наш большой друг, профессор Пахомов Николай Евгеньевич. Да вот умер месяц назад, и Петр Максимович тотчас перевез семена от него к себе. Это, знаете, какая ценность! Сколько выращивали, работали, берегли… А тут блокада, голод. Конечно, соблазн большой появляется съесть эти семена, спастись от смерти. Другой бы нипочем не устоял. Но Николай Евгеньевич святой человек, рыцарь. Зернышка не тронул. А что стоило вскрыть один-другой ящик! Остался бы жив. Но, говорит, рука не подымается. Это, говорит, было бы величайшим преступлением перед народом, перед человечеством, перед совестью. А главное, скрывать надо, чтобы люди не дознались. Дверь у нас взрывом перекосило, плохо закрывается. Унести один-два ящика ничего не стоит. Вот мы никого к себе и не пускаем. Удивительно, как это Петр Максимович вас впустил!
— Не удержалась? — спросил, не открывая глаз, Петр Максимович. — Выболтала? Доживем мы с тобой до беды!
Полина Максимовна встала, торопливо вышла в соседнюю комнату.
— Я никому не скажу, Петр Максимович, — сказала Анфиса. — Поверьте мне.
— Я знаю, — ответил Петр Максимович и открыл глаза. — Ее тоже надо понять, Полину. Я плохой собеседник. Мы с ней обо всем уже переговорили. А душу отвести надо. Вот и дорвалась… Полина, — сказал он погромче, — не волнуйся, милая! Вскипяти нам лучше водицы… Так вот, — Петр Максимович обернулся к Анфисе, будто их разговор не прерывался и он совсем не засыпал, — минует война, надо будет восстанавливать леса, а это дело, вы знаете, длительное. Нужны годы и годы. А ждать некогда. Вот тут-то и появятся на сцену быстрорастущие деревья, — он показал на цинковые ящики, — пихта, конский каштан, серебристая ель, ива, канадский тополь, веймутова сосна. Канадский тополь, как выражаются лесники, самое «гонкое» дерево, растет со сказочной быстротой — по полтора, а то и по два метра в год. Тут у меня есть еще один сорт белой акации, так называемой мачтовой. Дает стройные и высокие стволы и никогда не гниет. А об эвкалипте, этом алмазе лесов, нечего и говорить. Вымахает за какие-нибудь двадцать лет на шестьдесят метров. Сосне для такого роста нужно двести лет. Тут-то старик Галилей здорово промахнулся. Он писал, что в природе не может быть деревьев выше ста метров, потому что не только их ветви будут обламываться от собственной тяжести, но и стволы не будут выдерживать чудовищного веса всего дерева.