Условия народу были подходящи. Зашли кто в артель, а кто на ледокол.
А я да брат старший Егор Иванович не то что на ледокол, а из своей артели убежали.
Сынишко мой Олександр в колхоз бы любил, да отчишку с дядей перечить не посмел.
Стретьева дня дождались: стали флюгера полунощник-ветер сказывать, норд-ост. Зачали наши деревни на промысел снаряжаться. Тюленьи женки в эту пору детей народят, стада звериные на отдых повалятся, и это богатство полунощник к нашему берегу на льдинах притянет.
Мы, значит, втроем срядились. Лодочку доспели на креньях*, погрузили дровец, хлеба, котелок, пики, обулись, оделись по-промысловому, с племенем простились и поволоклись.
Сутки берегом шли, други сутки принаем береговым. На льду и огонек разведем, поедим и выспимся, лодочкой накрывшись. Путь вороны казали: на зверя же летели. На третий день береговой лед кончился, пошла раздельная льдина. Беда беду родит — встречу полу-нощнику из-за горы побережник-ветер выскочил. Зачали друг другу в лицо мокрым снегом плевать.
Опасен в ату пору побережник, он лед от берега отдирает, нашего брата в море уносит…
Остановились, глядим на своего юровщика*:
— Егор Иванович, что велишь?
Он шапку снял, ветер пытает, то ту, то другую щеку подставит. А ветер явно с горы, в спину. И Егор командует:
— Заворачивай обратно! Сей день напромышлялись.
А Олексишко забежал на торос на высокой и вопит:
— Дядя! Татка! Юрово! О, коль велико!
Мы охотники природны. Петухом сердца-ти запели. Выстали на льдину, а в полуверсте зверя-то — как дров! И любо на них глядеть: посередине матки лежат с робятами. Как бабы в бане, гладят их, моют, плавать учат. Ежели ребенок капризит, мамка его и круто на, море роет. Кругом, как стена нерушима, ограда крепка самцы-лысуны…
— Егор Иванович, что велишь?
— Играть давайте!
Значит, надо нам зверины ухватки принять, зверем притвориться. Он нас видит, пущай на своих думает.
Лезем на юрово, по душу его морскую, рукавицами гребем, задом подхватываем, головами покачиваем — как есть тюлени! Спину ломит, колени отпали, а любо это и весело!..
Вот мы приехали. Душина от них! Глядят, говорят меж собой, что-де ихнего полку прибыло… Тут мы прянули на зверя, как волки. Пика свистнула, да кровь пробрызнула. Песню поморским обычаем запели:
Тюлень упал, и другой — твой, и третий опрокинулся. Любо это и весело. Зверь ревет, мы поем, охота нами овладела. Знай железо блестит, кровь свистит, да туши ложатся…
И тут как пологом побоище завесило, снег стеной повалил.
Опомнились:
— Егор Иванович, что велишь?
А ветер-от с горы да с горы. Не знаем, когда он полунощника одолел. И льдина под ногами завизжала, не любит тоже в море идти.
Егор кричит:
— Кидай все, попадай к горе на пиках!
Не бежим — летим. И чуем — не стоит лед-от, гонит его разбойный ветер. Полынью перемахнули, другу перескочили — и аминь… Поперек разводье легло велико, широко, как река. Вода чернил чернее, а мы бумаги белее. Где стояли, тут и пали. Конец нам…
И мой Олександр затрясся и меня с дядей — черной бранью… Последнее слово кинул:
— Пошто с народом не пошли? От людей бы нас унесло — телеграмм бы наподавали на ледокол, по маякам!
Егору нельзя духом падать, он юровщик.
— Еще не ревите, еще не конец! Буде во своем море останемся, всяко нас к тому ли, к другому берегу прикачает.
До вечера ни единым словом меж себя не перещелконули.
Ночь передремали, утром по окольным льдинкам с полдесятка зверя нашли убитого, тюленины пожевали: душная она, рвало нас. Заместо воды — снег. А тюленьи тушки — и постель и окутка.
На другой день показало Летние горы.
Лодкой достали бы берега, а лодка ведь на берегу осталась.
На третий день мы наревелись — желанненьки Зимние горы в глазах были. Чалились мы за лед, всяко к берегу прибарахтывались. Да где тут…
Потом трои сутки — лед, да небо, да вода. Лед, да небо, да вода… Всего семь дней, семь ночей в Белом море кружило.
Дале туманами шли сутки, не знали где. А ночь привелась звездна, по звездам прочитали, что шествие льда — на полночь, в океан. Опять Олексишко воет, опять на меня тоска, опять Егор утешает:
— Еще не тужите, еще не конец, еще не смерть! Па свету Горлом* пойдем, должны нас с маяков оприметить.
Утро серое взялось со снегом. Влево Лопский берег чернел. Мы до сумерек кричали. На пику рубаху повесили, махали. Никто не услышал, никто не увидел. Только нерпы в воду булькают. Брат лысуна заколол, в распоротом брюхе ноги грели.
Мы с братом каждый про себя знали, что чем скорей замерзнуть, тем бы краше, но ради парнишки показывали вид надежды.
В Горловине заторами неволило нас пять ден. А лед мелок, не несет человека. Беда беду родит: ноги натекли, у рук персты опухли, с тюленины душу воротит, знобит, — все бы спал. Докучаю брату:
— Это конец. Цинга пришла, черна смерть…
Он как стукнет меня по шее:
— Это простуда! Еще не смерть, еще не конец!
На двенадцатые сутки бедствия вынесло нас в Ледовитый океан. А нам все одно — только бы крепче заснуть. И уснули бы вечным сном, да двинуло торосом становым. Наша льдина лопнула. Тут разбудились, прянули на ноги.
— Е гор Иванович, что велишь?
Он огляделся: во все стороны развеличился океан-батюшко…
Снял наш кормщик шапку и выговорил:
— Брат, племянник! Смерточка пришла!..
Подает из сумки сверток мне, парню, себе:
— Хранил для торжественного дня. Сей день приходит.
Развертываем. У каждого рубаха смертная долгая, саван с куколем, венец на голову, лестовка полотняная.
Я заплакал, кланяясь:
— Благодарствую, братец Егор Иванович, что подумал да позаботился, срядил нас в жизнь бесконечную.
А Олександр недоумевает:
— Дядя, разве ты знал, что мы помрем?
Брат говорит:
— Дитя, вековечной это поморской обычай — смертную одежду в море брать.
Умылись мы, волосы, бороды расчесали, обрядились в рубахи, в саваны, в венцы. Поклонились под южной ветер в родиму сторонушку, с желанными простились…
Великим падежом нал Олексишко да запричитал:
— Мила моя мамушка, знаешь ли, что сына во гроб наладили? Желанна невеста Катенька, осталась у нас с тобой игра не доиграна! Дорогой подруг Герман Олегович, песенка наша не допета!..
Обычай родительский — детищу своему жизни, здоровья хотеть, а я тогда сыну одинакому* смерточки скорой молил. Стали мы друг другу в очи глядеть на последнее прощание. Нагляделись, тогда — обычаем мертвых — глухо заокутали себе лица саванным наголовьем. Легли. И учало нас затягивать в смертные сны.
Часы прошли или минуты, услышал я звон явно, близко. Говорю:
— Брат, слышишь звон?
Он как со сна:
— Это тебе к смерти, брат. Помирай дале.
Дале я забылся… да вдруг в самые уши гремит, гудит!.. Дрогнул я, сдернул кукуль, а над головами-то… аероплан!!! Не блазнит* ли? Не привиденье ли? Нет, кружит, трещит… Схватил я пику, машусь да реву:
— Пособите! Пособите!
И парнишко мой:
— Батюшки миленькие, пособите!
А оно скружило над нами два накона и потерялось… О, горе взяло! Лучше бы не казался, надеждой не манил.
Эту ночь наборолся я с Олександрушком моим.