Сергей Трофимович Алексеев

Чёрный ящик

Черный ящик pic_1.jpg

Местных жителей, где бы мы ни появлялись, к нам словно магнитом тянуло. Едва по весне сейсмопартия становилась лагерем у какого-нибудь таежного поселка, тут же набегала сначала ребятня, любопытная и боязливая, потом приходили степенные, моложавые старики и в последнюю очередь – население среднего возраста. Все интересовались – кто мы да зачем приехали, а узнав, начинались просьбы по интересам. Старики чаще просили пробурить на огороде скважину, чтобы за водой на реку не ходить, пацанва – поглядеть, как мы взрываем, ко мне же обычно шли местные браконьеры: за взрывчаткой.

За два года работы в сейсмопартии я никому грамма взрывчатки не дал, однако начальник Пухов контролировал меня каждый день. Причин не доверять не было, но Пухов на то и Пухов.

– Ты не обижайся, Мельников, – успокаивал он. – Когда сам станешь начальником – тоже будешь проверять…

То, что он всегда обращался ко мне по фамилии, тоже меня смущало.

Одним словом, наша партия везде создавала некоторое разнообразие для старых глухих поселков, жители которых, кроме всего, тешили себя надеждой, что у них геологи обязательно что-нибудь найдут, а значит, скоро построят город и их край зацветет.

Этой весной ничего подобного не произошло.

По большой воде партию завезли на двух баржах в деревню Плахино, которая на карте значилась, но на самом деле давно не существовала. Стоял один огромный дом со множеством маленьких окон в ободранных наличниках и крышей из почерневшего и обомшелого дранья, и жил в этом доме человек по фамилии Худяков. Кругом же были только обгорелые и полусгнившие остовы изб с заросшими крапивой ямами подполов и поваленные заборы. Пухов распорядился ставить палатки на другом краю бывшего поселка, а сам пошел в гости к соседу, узнать, кто такой Худяков и чем он тут занимается. Однако тут же вернулся недовольный и велел на всякий случай на палатку, где хранилась взрывчатка, повесить замок, а мне спать в полглаза. Я понял, что Пухов нашему соседу отчего-то не доверяет. День приезда и вечер были заняты устройством жилья, и никто к Худякову больше не ходил, сам он тоже не показывался. Мы разгрузили баржи, перетаскали ящики с продуктами в лагерь и, намаявшись, попадали спать.

Последний год я жил в одной палатке с поваром Гришей Зайцевым. С поваром жить всегда приятно, но с Гришей было еще и интересно. Сначала я думал, что он лет десять отсидел в тюрьме, потому как изъяснялся он на жаргоне лучше, чем на обычном человеческом языке. Затем оказалось, что он владеет английским не хуже меня, хотя я к тому времени был уже на третьем курсе журфака, пусть и на заочном отделении. Гриша обычно без меня спать не ложился, сидел на своей раскладушке, кряхтел, сопел, ругался тихонечко и смотрел мне в спину, ожидая, когда я брошу учебники и стану укладываться. Сегодня же, навозившись со своей кухней, Гриша уснул мгновенно, я тоже крепко придремал, забыв о наказе Пухова охранять взрывчатку. Проснулся уже под утро от комарья и вышел на улицу. Замок висел на двери склада нетронутым и покрылся холодной росой. Лагерь спал. Солнце вставало откуда-то сзади, красноватый, пожарный свет лежал на бугре, где когда-то было Плахино, и кровяными бликами отражался в окнах далекого дома Худякова. Казалось, там, внутри, бушует пламя, и черные стены вот-вот рухнут, рассыплются искрами, как все избы, что стояли тут до пожара. Повсюду из густой крапивы и зарослей татарника торчали обугленные бревна, доски, груды развалившихся глинобитных печей, падающие телеграфные столбы со спиралями оборванных проводов, и только дом Худякова почему-то был целым да одинокая жердь со скворечником посередине бывшего селения.

Я стоял минут десять, медленно ощущая какой-то непонятный страх, смешанный с любопытством, как у пацанов, что приходили смотреть к нам, как делают взрывы. Вдруг недалеко от меня зашелестел чертополох, продрались сквозь заросли и выбежали ко мне две желтые собаки, Взмокревший от росы передний пес встряхнулся и кинулся ко мне на грудь. Я не ожидал этого и отшатнулся. Однако он завилял баранкой хвоста и ткнулся мне в колени. Вторая собака, как ни в чем не бывало, улеглась возле ног и принялась зубами выдирать из шерсти комки репья. Собачье добродушие меня смутило. Я знал, что лайки самые безобидные собаки, но тут, в сгоревшем когда-то Плахино, все настораживало, искажало привычные представления. Я не ожидал, что из жутковатой картины пожарища могут выскочить веселые живые собаки и запрыгать вокруг чужого человека. Это были первые наши гости, и их следовало встречать как полагается. Я вернулся в палатку, где проснувшийся Гриша перекладывал из одного угла в другой неразобранные вещи.

– Собаки прибежали, – сказал я. – Где у тебя сухари?

Гриша собак недолюбливал. Когда геофизикам разрешали брать в поле своих псов, псы часто обворовывали его холодильник, который устраивался в специально отрытых ямах, или же нагло забирались в котел с кашей. Потом собак в поле брать запретили: накладно, много впустую уходит продуктов.

– Какие собаки? – спросил Гриша, заглядывая под раскладушки. – Ты мой ящик не видал?

– Соседские, – успокоил его я. – Дай сухарей. Гриша наконец нашел свой ящик, вытащил его на середину и облегченно вздохнул.

– Опять дармоеды, – мирно проворчал он. – Ладно, иди на склад, возьми…

Я скормил собакам по сухарю, это им понравилось, и один из них, кобель, что ластился ко мне при первой встрече, потянул носом и отправился к мешкам с продуктами. В это время появился Пухов и спросил – откуда псы?

– Гони их отсюда, – посоветовал он и посмотрел в сторону дома Худякова. Солнце уже поднялось, и окна потухли, но пепелище вокруг по-прежнему выглядело зловеще и тревожно.

Собакам в лагере понравилось. Сколько бы Пухов ни строжился, ни замахивался на них, гости не убегали. Плутали по стану, ласкались ко всем подряд и жались к кухне, где Гриша Зайцев готовил завтрак. А тут еще они попали на глаза начальнику отряда Ладецкому, который считался знающим собачником, и собаки, видимо, сами почувствовали это. Ладецкий, хоть и держал у себя дома только толстомясого боксера, про лаек мог рассказывать сколько угодно. Он немедленно заглянул им в пасти, помял уши, пощупал хвосты, и собаки послушно, даже с удовольствием подчинялись ему.

– Медвежатники, – определил Ладецкий. – У кобеля шрам в паху, а у суки плечо было разорвано.

К медведям Ладецкий тоже был неравнодушен, вернее – к их шкурам. За два года, что я проработал в партии, он купил у охотников две шкуры. Одну угробил, когда выделывал. Помнится, с неделю на весь лагерь воняло кислым тестом, а потом еще неделю Ладецкий ходил с убитым видом. Из второй шкуры, выделанной, он затеял шить шубу. Резал, кроил, перекраивал, одним словом, получилась куцая безрукавка, которая давила под мышками и натирала шею. Затем он стал говорить, что купленная шкура – не шкура. Вот если бы самому добыть… Пока партия завтракала, собаки сидели чуть в стороне и, склонив головы набок, сглатывали слюну. Ладецкий не выдержал.

– Ой, не могу, – сказал он, – видеть не могу, когда собаки голодные… Он их, гад, не кормит, что ли?

И вывалил полмиски каши на траву перед собачьими мордами. Кобель разинул пасть, чтобы хватануть пищи, но в это мгновение громыхнул недалекий выстрел. Собаки

забыли о каше и резко развернулись на его звук. Стреляли в стороне дома Худякова. Люди повскакивали, зашумели, и тут собаки галопом сорвались с места и пропали в зарослях травы. От теплой горки каши поднималась тонкая струйка пара.

– Ого! – воскликнул Ладецкий. – Вот это выучка!

– Что, прикормить хотел! – рассмеялся Пухов.

Я вышел за лагерь, откуда смотрел утром на сгоревшее Плахино, и вновь почувствовал тот полудетский страх. Казалось, темный силуэт дома отдалился и окна уже блестели холодным стальным светом. Вспомнился эпизод, когда мне было года четыре и я со старшими пацанами ходил заглядывать в окна к старику Макарушкину. Старик жил на выселках, за поскотиной. Ничего в нем особенного не было, но он слишком долго умирал и не мог умереть. Мы забирались во двор с покосившимся гнилым плетнем из тальника, лезли на завалинку и смотрели через стекла в избу. В полумраке я видел закоптелый зев русской печи, черный, таинственный, хомут, висящий на косяке двери, огромные растоптанные самокатки, торчащие подошвами с полатей. На этих полатях, говорили, и лежал старик Макарушкин. Смотреть в окно было страшно, но я не мог оторваться и лип к стеклу дольше всех. Если Макарушкин замечал нас, то звал кого-нибудь из старших, а мы убегали за плетень. Пацаны заходили в избу, чем-то помогали старику, а затем мы выдергивали палки из ограды и начинали сражаться, как на шпагах. Забор постепенно становился щербатым, кое-где повалился на землю, но пацаны говорили, что он все равно старику не нужен, потому что он скоро помрет. Двор вокруг тоже зарастал чертополохом и крапивой, которую по весне наши матери выкашивали на корм свиньям. Когда Макарушкин умер, мы больше не ходили на выселки и лишь смотрели издалека. Мне почему-то всегда виделся печной чувал и хомут – вещи для меня таинственные, необъяснимые, хотя у нас в избе была такая же печка, но там был огонь, а хомут я видел только на лошади, привык видеть. У старика же коня не было.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: