Просыпался Василий с криком и тревожил сладко спящую Аннушку. Жил у Аннушки на правах депутата, и инженер Плахотин весьма доволен был (в то время инженеры еще были довольны) и гостям приходившим хвастался:
— А у нас депутат матросский на кухне живет. Герой! Трех полицейских ухлопал!
И гости, заходя в кухню как бы ненароком, смотрели на Гулявина и ласково с ним разговаривали, а один спичечный фабрикант расплакался даже и сторублевку дал:
— Я, товарищ матрос, вас уважаю, как народного самородка и освободителя родины от царского гнета. Возьмите на революцию.
Взял Гулявин. Купил на эти деньги Аннушке шарф шелковый и ботинки самого американского шевро (разве Аннушка революции не на пользу?), а остальные семьдесят прокутил с неизвестною барышней в номерах на двенадцатой линии.
Познакомился с барышней ночью на Невском и воспылал неудержимой страстью.
Таких раньше только издали видел и сухие губы со злостью облизывал.
Шелк, белье кружевное, как слойка на пироге, духи, на шейке нежной золотая цепочка, и вся, как пушинка, даже обнять страшно.
Но все обошлось хорошо, и в номере, из железных объятий гулявинских вырвавшись с синяками, пряча в чулок четвертную, сказала барышня ласково:
— Какой вы страстный! Будем знакомы! — и адрес дала.
А через три дня разделался и с тараканьим кошмаром.
Шел ночью через Измайловский полк с митинга, увидел впереди себя худую фигуру в черном пальто без погон и при свете фонаря разглядел лейтенанта Траубенберга.
В революцию сбежал лейтенант с «Петропавловска» и прятался в Петербурге у тетки.
Залило глаза Гулявину черной матросской злобой.
Кошкой пошел, неслышно ступая, за лейтенантом.
Траубенберг дошел до подъезда, оглянулся и мышкою в дверь, а кошка-Гулявин за ним.
На второй площадке догнал лейтенанта.
— Что, господин лейтенант?.. Не послушали добром?.. Теперь прикончу я тараканьи штуки-то ваши!
Траубенберг открыл рот, как вытащенный на сушу судак, и не смог ничего сказать. Минуту смотрели одни в другие глаза: мутные — лейтенантовы, яростные — матросские. Потом шевельнул лейтенант губой, ощерились усы, и показалось Василию… бросится сейчас щекотать.
Отшатнулся с криком, схватился за пояс, и глубоко вошел под ребро лейтенанту финский матросский нож.
Захлюпав горлом, сел Траубенберг на ступеньку, а Василий, стуча зубами, по лестнице — и бегом домой.
Раздеваясь, увидал, что кровью густо залипла ладонь.
Аннушка испугалась, затряслась, и ей рассказал Василий дрожа, как убил лейтенанта.
Аннушка плакала.
— Жалко, Васенька. Все ж человек!
Сам чуял Василий, что неладно вышло, но махнул рукой и сказал гневно:
— Нечего жалеть!.. Тараканье проклятое!.. От них вся пакость на свете. К тому же с корабля бежал, и все одно, как изменник народу.
Повернулся к стене, долго не мог заснуть, выпил воды, наконец, захрапел, и во сне уже не приходил Траубенберг мучить тараканьим кошмаром.
Глава третья
КОЛЛИЗИИ ПРИНЦИПОВ
В июне знал уже Василий много слов политических и объяснить мог досконально, почему Керенский и прочие — сволочи, и зачем трудящемуся человеку не нужно мира с Дарданеллами и контрибуциями.
Внимательно учился революции, и открывалась она перед ним во всю свою необъятную ширь, как дикая степь, пылающая в пожарах майских зорь.
Один только раз стал в тупик, читая словарь политических слов.
Издан словарик Московским советом солдатских депутатов, и все в нем понятно, а вот одно слово странное оказывается.
Написано:
«Эксперимент, в единственном числе — опыт».
«Эксперименты, во множественном — извержения животных».
Непонятно. От числа и вдруг такая перемена смысла.
Сказать, например, «стол». В единственном — стол и во множественном тоже стол — не один, а много, а тут на тебе, совсем обратное получается.
Спросил Гулявин одного доктора знакомого, тот смеялся крепко и сказал, что опечатка глупая. Тем и кончилось.
А в совете записался Василий во фракцию большевиков.
Самые правильные люди. Просто все, без путаницы.
Земля крестьянам, фабрики рабочим, буржуев в ящик, народы — братья, немедленный мир и никакой Софьи с крестом.
А что потом будет — заглядывать нечего. Когда будет, тогда и удумают, что дальше делать.
Самое главное, что люди не с кондачка работают, а на твердой ноге, путем эксперимента.
Только вот говорить с народом никак не мог научиться Гулявин так, чтоб до костей прошибало. Кричать «долой» мог здорово, а чтоб слова низать такой вот горящей цепочкой, связывающей толпы, — это не давалось. И очень завидовал товарищу Ленину. В белозальном дворце балерины Кшесинской не раз слыхал, как говорил лысоватый, в коротком пиджачке, простецкий, — как будто отец родной с шальными детишками, — человек с буравящими душу глазами, поблескивавшими поволжскою хитрецой.
Кряжистый, крепкий бросал не слова, не слова — куски чугуна, в людское море, мерно выбрасывая вперед короткую мощную руку.
И всегда, слушая, чуял Гулявин, как по самому черепу лупят комья чугунных слов, и зажигался от них темною яростью, жаждой боя и отдавался дыханию пламенеющего вихря.
Уходя же, думал:
«Вот бы так говорить! За такими словами весь мир на стенку полезет».
Дома разладилось у Гулявина.
Инженер Плахотин, Аннушкин барин, узнал, что Василий в большевики записался, и озлился. Зашел в кухню, но уже руки не подал, под визитку спрятал и, качаясь на пухленьких ножках, сказал:
— Попрошу вас, товарищ, мою квартиру покинуть, потому что я в вас обманулся. Думал, вы народный герой, а вы просто несознательный элемент и к тому же немецкий шпион. А у меня в квартире жена министра бывает, и сам я кадетской партии, — так как бы не вышло коллизии принципов.
Удивить думал принципами. А Василий в ответ:
— Насчет принципов — мы это дело оставим, а вот ты мне скажи… почему я немецкий шпион? Чей я шпион? Ты мне платил, сукин сын?
Инженер отскочил на пол кухни и в Василия пальцем:
— Вон отсюда, хам неумытый!
Затрясся Гулявин, от злобы почернел, шагнул и кулаком смоленым по румяной инженерской щеке.
— Растудыт твою! Ты мне платил? Получай задаток обратно!
Плахотин платочком скулу прижал и в комнаты бегом, а Василий напялил бескозырку на лоб, взял сундучок под мышку и в совет к коменданту.
— Приюти, товарищ, где можно, потому столкновение вышло между народом и интеллигенцией, и теперь я без каюты.
Отвел комендант маленькую комнату над лестницей, с красным атласным диваном, и зажил Василий самостоятельно.
Жизнь кружит. Днем по митингам, по командам, дела разбирать, агитацию разводить.
Один день за советы, другой против проливов, за братанье, против министров-капиталистов, потом еще всякие комиссии, а скоро начали по заводам обучать рабочих орудовать винтовкой в Красной гвардии. За день намается Гулявин — и к себе на атласный диван.
Диван короткий, и пружины как штыки торчат, всю ночь вертеться приходится.
Если подумать — буржую на пуховой постели рядом с пухлой булкой-женой лучше, конечно, чем Гулявину на коротком диване, вдобавок без Аннушки, да как вспомнишь, что у буржуя совесть нечиста, по спине мурашки и в сердце дрожание, то, пожалуй, на диване и лучше.
К июлю скверно стало работать.
Совсем кадеты осатанели, того и гляди посадят в кутузку, потому что вышел приказ от правительства за керенской подписью, что Ленин под пломбой приехал в мясном вагоне и Россию продал за двадцать миллионов керенками, и все большевики свободе изменники.
На митингах разные гады из углов шипят и криком норовят речи сорвать, а на Знаменской позавчера так палкой по черепу Гулявина двинули, что в глазах потемнело.
Обидно Василию.
Идет по Невскому вечером с митинга, а кругом разодетые, в шляпах и котелках, а из-под котелков в три складки жирно свисают затылки.
Дать бы по затылку, чтоб голова на живот завернулась.