И как ни пытался капитан-лейтенант разыскать свою Женю, не мог следа обнаружить.

Рассказал нам все это комиссар, и очень мы жалели нашего командира. Но долго заниматься этой оказией не пришлось. Война все такие домашние дела срезала под корешок. С войной командир подобрался, взял себя в руки, но угрюмости не потерял. Ходит по мостику с крыла на крыло сумрачный и все куда-то за горизонт глядит.

В середине августа встретились мы с двумя немецкими эсминцами. Встреча была короткая, но крепкая. Напоролись они на нас незадолго до рассвета, выскочив из тумана. Одного немца мы на девятой минуте боя попросили обследовать, какой грунт на дне. Другой хоть и захромал, но успел обратно нырнуть в туман. А нам один снаряд попал в мачту над мостиком. Громыхнуло над головой, брызнуло осколками по палубе. И сбило меня, двоих сигнальщиков и командира.

Сигнальщиков поцарапало чуть-чуть, мне левый локоть разворотило, а командира попортило основательно. Разбило бедро, а один осколочек даже в живот попал. По приходе в базу отвезли меня и командира в госпиталь. Положили в одну палату. Пришли врачи, поглядели — мне новую повязку приказали наложить, а Солодушенко тут же свезли в операционную. Лежал он без сознания, весь белый, как мукой обсыпанный. Врач мне сказал, что командирское дело плохо. «По правилам, говорит, конечно, операцию полагается сделать, но только вряд ли командир выживет». Однако все же с операции принесли его в палату, положили на койку. Два дня пролежал — ни живой ни мертвый. Только пузырь со льдом все время сестры ему на животе меняли.

На третий день открыл глаза и с этой минуты стал поправляться. Профессор наш, главный врач, только плечами пожимал. Сам не верил в такую удачу медицины. Когда капитан-лейтенанта на стол клали в операционной, не верил профессор, что выживет человек с такой раной.

А в недалеком времени просто узнать нельзя было Солодушенко. Нос в прежний вид пришел, на лице краска появилась. Но все же лежал командир молча и по-прежнему куда-то очень Далеко смотрел. И все край одеяла пальцами перебирал.

Мы старались, чтоб ему беспокойно не было. Кроме него, нас в палате пятеро было. Все ходячие… Так мы между собой шепотом разговаривали, а то и вовсе старались в курилку уйти и там сидеть. Все-таки в палате больше воздуху будет.

В конце недели приходит утром профессор на обход. Посмотрел нашего капитан-лейтенанта, прослушал, прощупал и в усы усмехнулся.

— Ну, — говорит, — позвольте мне, старику, вас сердечно поздравить, товарищ капитан-лейтенант. Разом и себя и вас поздравляю. Почти с того света вы вернулись и теперь жить, наверное, будете долго. Прямо говорю: вопреки всем ожиданиям выжили. Или счастье ваше такое, или очень уж здоровая и жизнедеятельная кровь у вашего донора оказалась. Должны вы ему сказать спасибо.

Тут Солодушенко впервые чуть улыбнулся, так, одним уголком, и отвечает:

— Рад бы, профессор, поблагодарить, да ведь не знаю кого.

— Это дело простое. — Профессор поворачивается к старшей сестре H приказывает — Пройдите ко мне в кабинет, откройте бювар, там сверху этикетка лежит, которую я от банки с кровью отклеил. Тащите сюда!

Через минуту сестра возвращается и подаст профессору этикетку. Он ее протягивает капитан-лейтенанту.

— Вот вам, — говорит, — и имя вашего ангела-хранителя, и адрес. Все тут.

Капитан-лейтенант берет двумя пальцами, подносит к глазам… И сразу дернулся, как от судороги, вытянулся и упал на подушку. И снова синевато-белый стал, будто опять, его мукой осыпали. Лежит с виду мертвый.

Профессор увидел и закричал не своим голосом!

— Шприц с камфорой! Моментально!

Началась суматоха. Врачи койку окружили. А я вижу — этикетка эта самая, которую профессор, капитан-лейтенанту дал, выпала у него из руки и лежит на полу у койки. Дай, думаю, подберу, а то затопчут.

Нагнулся и поднял без всякого подозрения, просто чтоб не пропала. Но любопытства ради читаю, что там написано. И вижу:

«Группа крови вторая… Донор Платова Евгения Михайловна… Адрес…»

И еще не дочитал я, как меня жаром опахнуло… Платова… Евгения Михайловна… Да ведь это и есть та самая жена капитан-лейтенанта, его Женечка, которую он без конца искал и найти не мог.

Сижу я обалделый, на бумажку уставился не мигая, как сыч на солнце, и думаю: «Ну и история! Ну и происшествие… Ведь нарочно такого не придумаешь. Как в сказке.»

А тем временем капитан-лейтенанту камфору впрыснули, профессор его руку держит, пульс отсчитывает и сам с собой говорит:

— В чем дело? Понять не могу, почему такой внезапный припадок…

Тогда я показываю ему бумажку:

— Разрешите доложить, товарищ дивврач.

И рассказываю все, что мне известно. Профессор, врачи, сестры, раненые — все слушают, рты раскрыв. Профессор наконец покачал головой и сказал задумчиво:

— Второе чудо подряд с этим человеком. Первое — что он вообще выжил, а второе — вот эта бумажка. Вот и не верьте после этого чудесам.

Часа через полтора капитан-лейтенант совсем оправился. Лежал тихо и все улыбался. Так и заснул в эту ночь с улыбкой.

А спустя дней десять, только что мы с обеда в палату вернулись, как появляется на пороге высокая женщина в белом халате. Глаза синие, волосы пшеничным снопом. Быстро окинула глазами палату, нас всех, увидела капитан-лейтенанта, рванулась и, как ветер бесшумный, пронеслась к его койке. Упала на колени и голову ему на грудь. Видно, как дрожит вся. А он взял эту голову в ладони, притянул к себе и молчит. Только шумно так дышит.

Ну, неловко мне стало. Поднялся я с койки и потихоньку побрел в курилку.

Сентябрь 1941 г.

Старуха

Когда девять друзей, радистов морского полка, пришли на Шароновские хутора, обнаружилось, что никаких хуторов в указанном месте нет. Хутора существовали лишь в условном обозначении на штабной карте. На местности же не осталось ничего, кроме угрюмого частокола, опаленных гвардейскими минометами древесных стволов, глубоких воронок, налитых кофейно-рыжей болотной водой, груд кирпича от разрушенных печей да сухого, горького пепла, носимого ветром.

Над хуторами поработали и артиллерия, и самолеты, а докончили разрушение немецкие факельщики, которые в час бегства сожгли все, что еще стояло на земле.

Моряков не удивило зрелище опустошения. Они уже привыкли к таким картинам. И больше не стискивали челюстей и не рвали на груди тельняшек, бледнея и ругаясь с перегибом. Теперь в их душах жила прочная, окаменелая злоба, и новые впечатления, наслаиваясь на нее, делали ее еще более неподвижной и тяжелой.

Но им показалось странным и удивительным присутствие в самой середине обгорелого пустыря новой, крепко слаженной из звонких красных сосновых бревен, не успевших еще потемнеть от непогод, не тронутой металлом и огнем избы.

Выйдя из обугленного бурелома на полянку, радисты в недоумении смотрели на эту избу, которая высилась среди пожарища, как памятник, воздвигнутый над уничтоженным поселком.

Но еще больше удивились моряки, когда обнаружили возле избы женщину. Она занималась мирным хозяйственным делом — вставляла в раму окна куски стекол, собранные на пепелище, и склеивала их для прочности полосами из старых газет. Она слышала шаги подходящих моряков, их голоса, но даже не обернулась и продолжала свою работу. Присутствие живой души, да еще женской, в этом гиблом месте было так же непонятно, как наличие целой избы.

Когда радисты подошли ближе, им прежде всего бросилась в глаза жалкая худоба старушечьей согнутой спины. Под рваной, висящей лохмотьями кофтой, сквозь дыры которой просвечивало желтое тело, ходили острые лопатки. Распухшие руки с узловатыми пальцами неловко прилаживали осколки стекол.

Когда моряки подошли вплотную, женщина лишь слегка повернула голову и покосилась на них. Потухшие глаза ее глубоко сидели в орбитах и были мертвенно равнодушны. Она откинула рукой свисшую на щеку из-под холщовой косынки тускло-серую прядь и продолжала свое занятие.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: