— Не могу ж кинуть, — перехваченным от волнения голосом выговорила Марья; она беспомощно опустилась на свой подвенечный, обитый зеленой жестью сундук, уронила руки, и слезы сами собой брызнули из ее глаз. Жалела ли она что в прошлой своей жизни, скорбела ли о чем-то несбывшемся, что перед каждым человеком в конце дороги маячит голубым и туманным сном, возвращалась ли она памятью к убитым на войне своему мужику и детям, с которыми прожила в этой хате счастливые годы, или же просто, как всякий старый человек, тяжело и болезненно прощалась с родимым кровом, укрывавшим ее в непогоду и от житейских бурь?.. Иван Иванович догадывался, что сестра плакала сейчас обо всем этом вместе. Он молча стоял около нее. Из состояния подавленности Марью вывел закричавший громко петух. И только теперь и Марья, и Иван подумали об этой несчастной живности, судьбу которой тоже требовалось решить. «Эка я, дура старая, рассупонилась! — укорила себя Марья. — Жизь-то вроде не кончается покуда», — и она с прежней энергией поднялась с сундука.
— Что ж с им, с горланом, поделать? И три курицы у меня!
Иван Иванович видел по глазам сестры, что она ни в коей мере не расстанется с петухом и курами.
— Что ж… Он ить вушлый у меня, пострел! — И скупая улыбка осветила ее лицо. — Пошли ловить.
Иван Иванович знал, что когда трогаются с места жители двора, то всякая живность и животина неохотно покидает его, и не ошибся в своем предчувствии: петух, бестия, никак им не давался в руки! Надо сказать: отменной красоты был у Марьи петух! Длинный, всех цветов радуги хвост, царственный, красноналитой гребень-венец, упругие ноги с кисточками, оранжево-золотистое оперение — все это вместе, да еще прямо-таки генеральская осанка придавали петуху исключительно красочный вид. Не менее получаса он хитро водил их по двору, то забираясь под подклеть сараюшки, то вспрыгивая на жердь, то хоронясь за дровяной кладкой; по лицам брата и сестры уже катился градом пот. Наконец Марья не выдержала, вырвала из колоды топор и, решительно бросившись к петуху, крикнула брату:
— Зарублю, треклятого!
Но когда наконец-то петуха поймали, топор выпал у нее из рук, и старуха с великой нежностью стала гладить его по упругой лебединой шее, приговаривая ласково:
— Ишь, дурень! Совсем от рук, пострел, отбился. Чистый живодер… Гляди у мя!.. То-то.
На двор к ним вбежала совсем потерянная Фекла; налегая на левую ногу, старуха живо прогреблась к крыльцу.
— Козу мою не видали?
— Гляди, в поле убёгла, — сказала Марья, связывая бечевкой ноги петуха.
— Ну, погоди! — Фекла, считай, на одной ноге сорвалась со двора — ее платок желтым подсолнухом поплыл вдоль забора.
Сейчас же послышался гул моторов, и на дворе, из-за поворота, показались бульдозеры. Марья ахнула, ухватившись бессознательно за занавески, но тут же бросила это тряпье и зачем-то начала отыскивать угольный чугунный утюг, хотя еще вчера решила его не брать.
— Иван, волоки зыбку. Да колун не позабудь! — обернула она к брату свое потемневшее, запалое лицо. — Тяни прялку. Господи, а сковородки-то остались!
В калитке показался Юзик.
— Поторапливайся, Пряхина. Грузи барахло.
Пятитонный грузовик, легко раскидав плетень, уже до половины нагруженный пожитками Зотовой и Мысиковой, остановился у самого крыльца. Грузились суетливо и молча; последней водрузили ступу с гремящим в ней толкачом.
— Не твово ума дело! — огрызнулась Марья на насмешки Юзика, она деловито приперла колом двери и навесила тяжелый грохот-замок, затем перекрестила окошки и суетливо, согнувшись, точно боясь, что ее кто-то догонит, не оглядываясь пошла вдоль искореженного плетня в проулок. Другая машина, завывая на колдобине, подъезжала к Северинову двору. Сбоку проулка с узлами вышагивали Дарья, Варвара и Аграфена.
— Пошли Косцу подмогнем! — крикнула Варвара.
— У, морда! — проговорила Марья, однако двинулась за ними следом.
Куропаткин в расстегнутом пиджаке и в новой фуражке, поскрипывая деревяшкой, шагал деловито сзади старух. Степан Северинов угрюмо и неподвижно, опершись на костыль, сидел в саду на скамейке и потухшими глазами глядел в землю. Однако старик не думал о смерти, хотя и знал, что она была уже близко. Со вчерашнего вечера его глодало глухое раскаяние под воздействием той щедрости и доброты, какую проявили по отношению к нему люди. Внутренний голос говорил ему, что никто из живущих не может быть счастлив в злобе и тиранстве. Этот же голос приговаривал его как отверженного, и Северинов страшился теперь прихода нового дня; чувство страха перед жизнью усиливалось еще сильнее оттого, что в последнее время ему стала сниться почти каждую ночь Анна Куропаткина, умершая по его вине. Услышав шаги, Северинов поднял голову и увидел тех самых старух, которых (все они тогда были еще крепкими молодухами) он с безжалостностью давил. Теперь те шли помогать ему. И слезы безудержно хлынули по его обросшим серым щекам, голова и руки Северинова тряслись. Нажитого добра оказалось так много, что все они, не разгибая спины, проработали не менее полутора часов. Уже начало припекать солнце, когда была поставлена в кузов последняя корзинка. За все время погрузки никто из них не вымолвил ни слова. И никто не спросил, отчего он не вызвал помочь детей. «Все одно б не приехали», — подумала Марья. Иван Иванович грузил наравне со всеми и думал о том, зачем надо все это добро глубокому старику, на тот свет ведь не унесешь? И, думая о Северинове, он задавал этот же тяжелый вопрос себе: зачем и он сам, уже далеко не молодой, печется обо всякой сущей безделице? Взять хотя бы цинковое ведро: сколько нахлопотался, пока не нашел человека, чтоб передонить его! «А оно вовсе и не нужно. Пылится без дела в кладовке. Зачем я хлопотал? Зачем же так хлопочут о своих углах люди?» И Иван Иванович не в силах был ответить себе, но знал, что, случись переезд, он не кинет ломаного гвоздя. «Видно, то и есть жизнь. Мы хочем ее умом понять, а она-то открыта только нашей душе», — заключил Иван Иванович.
Все с минутку молча постояли около нагруженных скарбом машин.
— Ну, с богом, что ль, — сказала Марья; все сразу, будто очнувшись, зашевелились.
— Выежжай! Какого ляда торчишь? — прикрикнула на шофера Варвара.
Шофер, молодой парень, неторопливо закуривал, и он не понимал всех тех чувств и тяжелых переживаний, какими были охвачены эти, в его представлении отжившие свое, люди.
— Поспеешь, старуха, — проговорил он, улыбаясь от полноты здоровья и спокойно поглядывая на них из кабинки.
Машины медленно тронулись по проулку в сторону центральной усадьбы Титково.
Теперь Марья почуяла свободу — освобождение от крестьянского бремени, безропотно возложенного ею с детской поры на свои плечи; к удивлению брата, сейчас, сидя на узлах, она выглядела веселой. Тоже чувство он заметил на лицах и других старух, и Куропаткина.
— Стало быть, приспел срок, — проговорила Марья вслух ту мысль, которая с самого раннего утра сидела, мучая ее, у нее в голове.
Машины огибали кладбище.
— Скоро и нам туды, — со спокойствием и тоже будто весело сказала Матвеиха, кивнув на погост.
Еще издали, за редкими липами, на окраине Титкова они увидели два желтых, одинаковых, похожих на бараки двухэтажных дома. На протянутой на неуютном пустыре веревке полоскалось чье-то бельишко: распяленные кальсоны, ситцевые кофты и привязанные за один шнурок солдатские штаны. Юзик начальственно указал, кому какая предназначалась квартира. Вскоре все их пожитки были вытряхнуты на лужок и машины уехали. Первым делом Марья, спотыкаясь на крутой лестнице, внесла в свое жилье посаженных в лукошки куриц и петуха; тот хотел было прокричать и уже выставил зоб и откинул голову, но, видно, спутанному не хватило духу, и он присмирел в углу. Жилье — однокомнатная квартира — было чистое, и все непривычно гладко блестело. На стенах желтели накатанные цветочки — одинаковые во всех квартирах: она их вмиг все обежала. «Как бы не спутать, — подумала, — мать честная, никакой отлички нету. Все одно что станки в коровнике». Долго, покачивая головою, Марья разглядывала ванну. Иван Иванович, тихонько посмеиваясь, стоял за спиной сестры.