Вот в этот «ноль — сорок три» и приезжал однажды Климов с отцом проведать Ефросинью Александровну. Она все еще работала, но уже не в гастрономе, а техничкой в школе, в торцевой пристройке которой ей и выделили комнатушку для жилья. Со временем она переселилась в глинобитную хибару на задворках городка, где городские власти разрешили ей занять под огород четыре десятины, крохотную
латочку
мусорной земли. Второй раз Климов приезжал один. Что там у отца и матери произошло между собой в тот год, какие недомолвки охладили их сердечную привязанность друг к другу, он до сих пор так и не понял, но на семейном совете было решено, что восьмой класс ему придется заканчивать в «соцгородке», а жить он будет, разумеется, у бабы Фроси. Климов тогда с ребячьим бешенством переживал за мать, хотя во всем старался быть похожим на отца, и в сердцах плюнул на родительский порог. И стыдно вспоминать, и позабыть нельзя.
Ритмичный стук колес и поскрипывание полки в такт раскачивающемуся вагону исподволь затягивали в дрему, в забытье, полдневный сон. И мысли становились вязкими, текучими, как время.
Очнулся он от шума драки, крика и осколочного дребезга стекла. Дверь его купе была закрыта, но в соседнем, за перегородкой, возбужденно гомонили голоса.
Климов спрыгнул на пол, всунул ноги в туфли, выглянул в проход. Высокий старик в полосатых пижамных штанах и вылинявшей майке, стоя в проеме соседнего купе, описывал налет, которому подвергся. Судя по его словам, пять секунд назад, в дверь постучали. Он подумал, что стучит ушедший в ресторан с женой его попутчик и спокойно открыл дверь. И тут же принял удар в голову. Кастетом. В самое последнее мгновенье нырнул в сторону и дал отпор. Въехал локтем в переносицу тому, кто нападал, другому зацепил ногой по этим…
—
Дали деру, — снисходительно-нервно встряхнул он ушибленной в локте рукой и на его скулах выступила желтизна. — Наглецы несчастные. — Голос у него был таким напряженно-гудящим, низким, как будто к нему подвесили гирю. Чувствовалось, что он все никак не может отойти от происшедшего.
Толпа вокруг него сочувственно гудела.
—
Что ж это такое?
—
Среди бела дня…
—
А что милиция?
—
Ха-ха! Спросите, что полегче.
—
Паразиты…
Проводница, пышнотелая блондинка с веником в руке, просунулась поближе к пострадавшему.
—
Чего украли?
—
Вроде, ничего, — досадливо поморщившись, старик небрежно вытер кровь над бровью и обтер платком испачканные пальцы.
—
Надо посмотреть.
—
Не трогайте тут ничего, — сказала проводница и, все так же держа веник на отлете, побежала по проходу.
Климов пропустил ее мимо себя, шагнув назад, и стал поближе к старику.
—
Вы их запомнили?
—
Второго. Сытый, гладкий, на руке стальной браслет.
—
Да, да! Еще костюм на нем германский, темно-синий.
Климов перевел глаза на подошедшего свидетеля и тотчас
опустил их вниз: старика с презрительной насмешливостью озирал с высоты своего роста амбал Сережа, санитар из психбольницы.
—
Темно-модный, спортивный, все видели?
—
Да, все, — ответила от имени столпившихся зевак приятная на вид стройная дама и стрельнула взглядом в сторону Сережи. — Именно, один в костюме, а другой…
—
Другого не было, — вальяжно прогудел Сережа. — Я бы с ним столкнулся. В руке он держал пачку «Филипп Моррис».
Кто-то захихикал:
—
Это верно.
Климов медленно переместился в «тень», стал за спиной Сережи.
Подошедший милиционер оказался тщедушным пареньком с уставшим выражением лица. Сержантские лычки делали его еще моложе.
—
Кто здесь жертва?
После этого вопроса в коридоре сразу поубавилось народу. Климов усмехнулся и все понял. Сейчас начнется протокольная бодяга, потом сверка показаний, потом выяснится, что свидетелей, вообще-то, нет, что они так, сочувствующие, дескать, вместе едут, пассажиры, нет, не знают, и получится, что старику приснился сон и он свалился с полки… Стукнулся башкой о столик, вот и заблажил. Герой, мать его так… Людей лишь разбудил, перебулгачил.
Сережа повернул налево, Климов — направо.
Убийство еще будут раскрывать, а неудавшееся ограбление навряд ли.
Подумал и почувствовал боль в зубе, под коронкой. Зуб уже давно молчал, не беспокоил Климова, а тут заговорил, напомнил о себе глухим нытьем.
Климов решил прополоскать рот теплым чаем и пошел за кипятком. Красный столбик градусника на титане задержался у отметки восемьдесят. «В самый раз, — подумал Климов. — Кипяток мне и не нужен».
Если бы его задели просто так, а то ведь наподдали с явным умыслом: два мордоворота прошагали в тамбур, широко и прочно расставляя ноги. Климов стиснул зубы, догадался: приглашали выйти. Но прошли, не оглянувшись. Почему? Боялись, что узнаю? Одного или обоих? Истинных целей парней Климов не знал, но, судя по нахальству, мысли у них были темные.
Подув на пальцы, оплеснутые кипятком, он заново набрал в стакан воды и, постояв еще немного перед тамбуром, рванул на себя дверь.
Сквозняк, табачный дым, лязг буферов…
Мордоворотов не было.
В последнюю минуту передумали? А, может, это нервы у него — того: маненько разыгрались? Черт бы их побрал! Конечно же, подонков, что его толкнули — он так и влип в титан, едва не разбил градусник стаканом, а пальцы все-таки обжег.
Возвращаясь к себе в купе, он вспомнил, как давным — давно, когда они с Оксаной только поженились, его в подъезде поджидали трое… где они теперь? Двоих он просто-напросто пришиб, а третий спекся от кровотеченья.
Мрачная работа.
Ночью боль усилилась. Казалось, что уже не один зуб, а вся верхняя челюсть разрывается на части, даже левый глаз горел огнем, как будто в него сыпалось и сыпалось толченое стекло. Как будто это не глаз, а заурядные песочные часы. И сам он превращался в эти самые часы, рассчитанные на вечность. А вечность — это страшно. Как черная дыра на месте солнца, когда посмотришь на него в июньский зной.
Ждать, когда боль отпустит, как отпускала раньше, ему не хотелось, но и не ждать было нельзя. Тогда надо было что- то предпринимать, а это курам на смех, потому что все давно спали, и колеса, громкие на стыках, словно говорили, что терпеть и ждать, пожалуй, лучший выход.
Климов приподнялся на локте, нашел в кармане пиджака пакетик с анальгином, вытряхнул в ладонь две пуговично-круглые таблетки, но вагон качнуло, и одна таблетка отозвалась снизу легким стуком. Полулежа, опершись на локоть, он поискал ее глазами в темноте, стараясь заглянуть под столик, наверное, хотел отвлечься от горячей боли, не нашел, вынул из пакетика еще один кругляш, отправил в рот, разгрыз и подтянул колени к подбородку. Было холодно и одновременно душно, как в заброшенном подвале, где он как-то просидел всю ночь, доказывая пацанам «соцгородка», что не боится крыс, гадюк и прочей твари.
На нижней полке кто-то завозился, видимо, подсели по пути, раскатно громыхнул пролет моста, и снова болевая тьма вагона и торопливо-скорый бег колес перевернули Климова с боку на бок, на спину и на живот, и снова на бок, и он, сглотнув лекарственную горечь, злясь, что анальгин ему уже не помогает, с тихим стоном прикусил угол подушки. Наволочка была волглой и ее казенный запах разварившегося мыла и крахмала, как и ее сырая ткань, больнично заглушали нестихающую боль. Эта боль не оставляла больше сил. Ни на то, чтобы дождаться утра, ни на то, чтобы облегчить участь.
Нечто подобное он уже испытывал, когда возвращался домой после похорон деда.
На электричку он тогда опоздал, захватил лишь ночной убегающий рельсовый гул. Через разл
ожину
прореженного леса, оскальзываясь впопыхах на мокрой глине, выломился на шоссе… И только потом, в дребезжащем, как пустая консервная банка на хвосте заулюлюканного кота, автобусе внезапно понял, что водитель пьян. Банально. В стельку. «Кардан обломался и вытек бензин», — горланил он, объезжая осевую линию, давая тем самым дорогу задним колесам своей «коломбины», стараясь вести ровно не ее, а мотив перелицованной песни. Встречные автофургоны впритирку ошаркивали комья грязи с бортов их дребезжащего «Пазика», и Климову в ужасе приходилось закрывать глаза, предчувствуя аварию. Надо было что-то делать, чтобы не разбиться всмятку: или выхватить ключ зажигания, или просто сказать «я приехал» и выскочить в ночь. На полном ходу, только не сидеть «кулем с глазами», как говаривала баба Фрося, не молчать, ухватившись за дужку сиденья. Молодой был, глупый. Может, он и выхватил бы ключ, не будь ему пустынно-тяжко после смерти деда, не ощущай он липкий, усмиряющий гипноз людской тщеты. И не было ни сил, ни воли, ничего… Как и сейчас, в этом измотанном вагоне, когда он, закусив угол подушки, готов руками раздавить песочные часы дурацкой боли.