Запустив двигатель, Дерюгин сел за руль и указал глазами на сиденье рядом. Когда Климов устроился в тесной кабине, остро пахнущей соляром и бензином, Федор вынул из-за пазухи поллитру, передал Климову. Все это было сделано так молча, деловито, что Климов не посмел отвести руку.
—
По махонькой. За упокой.
—
А, может?
—
Не шурши.
Стакан, горбушка хлеба и два плавленных сырка уже лежали на промасленной газетке.
«Везет мне на друзей», — подумал Климов и вздохнул. Деваться было некуда.
—
Давай.
Пришлось пригубить водки, дурно отдававшей керосином.
Помянули.
Вздохнули.
Поехали.
Налетавший ветер сбивал с обгорелого раструба выхлопной дым, и тогда казалось, что трактор, лишавшийся на время своей черно-сизой гривы, трясся от бессильной ярости.
Дорога круто уходила вверх.
—
Глиста на веревочке!
Дерюгин сплюнул в приоткрытое окно и пояснил, что это он так о своей супруге отзывается.
—
Сам-то женат?
Климов кивнул.
—
А короеды?
—
Двое.
—
Девки?
—
Сыновья.
—
Годится.
Слово за слово, разговорились. Вскоре Климов знал, что Федор женился прямо перед армией. Сам — в казарму, а жена — на танцы. Выскоблилась — и айда! Хорошая жена — метла, и подлая — метла. Только одна в дом метет, а другая из дому. Федор вернулся, все узнал, «начистил керогаз», уехал на Алтай, потом в Тюмень, лет восемь зашибал деньгу на северах, он уже точно и не помнил, как заявился.
—
Нос топором, штаны на веревочке.
Климов посмотрел на Федора с улыбкой:
—
О тебе не скажешь.
Тот обиделся.
—
Заяц трепаться не любит. Говорю: уши да чубчик.
Сплюнул. Помолчал и неожиданно сказал:
—
Убью я ее, падлу.
Ознобный холод обдул лицо Климова. Тон был серьезный. Глянув на угрюмый лоб Дерюгина, подумал, что с такого станет, этот язык себе не откусит.
Выдержав мрачную исподлобность встречного взгляда, недоуменно спросил:
—
Кого?
Федор словно ожидал его вопроса.
—
Да, ее! Жену!
Костяшки на его руках, цепко державших руль, заметно побелели, зубы скрипнули. Плечи пошли назад.
—
Свою? — не зная во что выльется их разговор, как можно мягче спросил Климов, и Дерюгин поддакнул:
—
Свою.
«Не череп, а склеп», — свыкаясь с чужим исподлобно-карающим взглядом, подумал Климов и почувствовал, что зуб снова заныл.
Дерюгин сидел, ожидая от него какого-то нужного слова, отданный злобным своим откровением в руки Климова.
Было ясно, что ему нужен психиатр, а не судья.
Молчание затягивалось, и Климов тронул Федора за локоть.
—
Она пьет?
Глаза его как будто отживели.
—
Не-е… За травлю.
И тут-то он, с оглядкой, как о чем-то очень тайном, не переводя дыхания, поведал, что его супружница — живая ведьма! Засушивает на вине мужскую силу.
—
Берут на кладбище, — он передернул ручку скоростей, и трактор побежал быстрее, — волосы от свежего покойника, от старого — ребро, а от собаки — шерсть. — Глаза у Федора горели. — Все это растирают, понял, да, сжигают, курвы, а золу — в вино!
Климов облегченно-понимающе кивнул. Все ясно. Когда-то Федор, видно, крепко пил, потом, наверное, лечился. Теперь, когда последствия алкоголизма проявились, во всем винит жену.
—
Ни с кем, блин, не могу!
Дерюгин стукнул кулачищем по рулю, понизил голос, диковато ухмыльнулся.
—
А кровь у мертвых, как бутылка — темная, зеленая, мне кореш говорил.
Казалось, трупный ужас опалил его зрачки, и он брезгливо-злобно сплюнул в руку.
—
Убью я ее, ведьму!
Это желание было знакомо Климову. Он вспомнил ночь
в
психушке, полную свою беспомощность, задавленность гипнозом, шприц с отравой, шепот Шевкопляс: «Дурашка малахольный», и боль, сжиравшую его сознанье, и не сразу отозвался на угрозу Федора.
—
А как дети? У тебя ведь дочь и сын?
Федор горбатым ногтем поскоблил прокуренные зубы, помрачнел.
—
Вот ты мне и скажи, дочь тоже убивать? Смотри сюда…
Он глянул зло, потер колено, сбросил газ.
Чувствуя, как беспощадней самого коварного гипноза,
пронзительнее крика умирающего сердца, которые он испытал и осознал в психиатричке, отзывается в нем страх за чью-то маленькую жизнь, Климов кротко и безгласно посмотрел на Федора: пусть думает, что спрашивает, сам. Да и, вообще, сейчас пусть лучше он и говорит. Кто может ответить на слово, ответит и на взгляд.
Трактор продолжал бежать вперед, но с явной неохотой.
Смиренно-поглупевший, ничего не понимающий вид Климова, похоже, зацепил страдающую душу Федора, и он нажал на тормоз. Мрачно сплюнул. Поискал в карманах спички, сигаретку, клекотно ругнулся, сломанно утер ладонью рот. Под его набитой до мозольной твердости рукой шершаво заскрипела жесткая щетина.
—
Не-е… пацанку я не трону.
В глазах его мелькнула радость обретения, и голос дрогнул.
—
Слушай, брат, а дочка может ведьмой стать? Но только честно!
О, правдоподобная магия лжи!
Думая о том, что страх перед неведомым у человека просто инквизиторский, средневековый, Климов с предупредительной душевностью и верой в то, что всякий, кто способен чувствовать, стремится к покаянию, заведомо утверждая ложное, вызвал Федора на откровенный разговор, даже на спор, и, наконец, услышал от него ту мысль, которую хотел внушить.
—
Пугает, бля. Кишка тонка ведьмачить.
Федор убежденно засмеялся, радостно пристукнул по рулю, и трактор покатился дальше.
—
Всесторонне.
Глава четвертая
На въезде в город двигатель забарахлил. Пришлось остановиться.
— Гад ползучий, — спрыгнул наземь Федор и виновато развел руки. — Смотрите секс по телику.
Он полез под сиденье, начал выгребать оттуда инструменты.
Надеясь, что поломка легкая, Климов взял бинокль, заботливо уложенный Дерюгиным в картонный ящик с ветошью, поднес его к глазам. Вот «жигуленок» попер в гору, вот знакомый угол школы, двор, в котором жили и учителя, и баба Фрося, пока их всех не расселили…
Оптика была прекрасной, соответствовала цейсовскому знаку, и Климову внезапно захотелось увидать весь Ключеводск, весь целиком.
Он вылез из кабины и увидел горы. Ветер разорвал сплошную облачную пелену, и солнце высветило две вершины Ключевой. Климов тотчас же поднял бинокль.
Тучи задевали своей низкой влажной хмарью пик Орлиных Скал, и красная косынка флюгера тонула в их клубящихся потемках.
Представив, как должно быть там сейчас тоскливо наверху, взглядом стал перебираться ниже. Кряжистые дубы и вековые сосны тоже не стремились к небесам, оставляя каменно-ребристые уступы ясеням, осинам и терновнику. Древесной мелочи в низине не хватало места, света, и она была согласна мерзнуть от ветров на верхотуре, только бы и ей досталось летом солнца и тепла. Кизиловый подрост и мощные кусты шиповника цеплялись за любой клочок земли, как будто каменистые голызины им ставились в укор. Кое-где уже встречались черные, похоже, разом похудевшие деревья. Мелькнула поляна с черным пятном от костра, оттуда они с Петькой запускали планеры, бескорый острощепый комель переломленной чинары, узкая кустистая разложина… Заломленно торчащие ветви чинары, голый сухостойный комель, словно усиливали чувство бросовости, никому ненужности еще одного не выдержавшего напора смерти, хрупкого дитя природы.
Мысль о том, что Ефросинья Александровна, хотя и умерла, но все равно еще лежит в своем дому и ждет его, укором отозвалась в сердце.