— Существует теория атома, — не слушал его Дронов. — Теория электросварки. Теория комет, черт возьми! Никому никогда не приходит в голову лезть в реактор, если не известна теория радиоактивности. При обилии всех теорий не существует только одной — осмысленной теории управления. Не самолетом, а стройкой! Это позволяет дилетантам всех мастей соваться в самое загадочное, самое таинственное, самое сокрушительное из того, что существует, — в экономику, социологию, управление. Самоуправление — замечательно! Но если, говорю я вам, в ближайшее время не возникнет осмысленной, реалистичной теории управления, мы вынуждены будем обратиться к другой теории — теории катастроф.

— Я с вами согласен, Валентин Александрович. Но сейчас нам надо подумать, как успокоить райком. Ну показать что-нибудь ему, в чем бы он разбирался. Лозунги мы, конечно, развесим. Но и еще что-нибудь. Какую-нибудь яркую штуку! Я все время об этом думаю.

— Устал! — Дронов почти со страхом выдохнул воздух и как бы перестал дышать. Ссутулился, сжался. Его смуглое лицо побелело, а блестящая седина потускнела. — Ужасно устал!

Горностаев внимательно смотрел на него. Знал, что Дронова мучают внезапные приступы депрессии. Он истосковался по жене, которую месяцами не видит: преподает в Москве историю, занимается реставрацией. Тревожится о сыне, военном вертолетчике, который отвоевал в Афганистане и сразу попал в Чернобыль, сбрасывал свинец на реактор, а потом два месяца провалялся в госпитале.

— Я хотел вас просить, Валентин Александрович, позвольте мне сегодня провести вечерний штаб. А вы отдохните денек от сумбура. Посидите, послушайте. Я вас буду использовать как артиллерию главного калибра. А все мелкие огневые точки обработаю сам. Вы позволите?

Дронов чувствовал, как что-то на него надвигается, приближается, входит вместе с железным, морозным воздухом, дымом сгоревшей солярки. Тупое, необъятное и бездушное, чему нет конца. Не пускал, противился.

По ступенькам магазина осторожно, щупая лед, спускалась большая белолицая женщина. И другая, с золоченым лицом, смотрела на нее из витрины. И мгновенный толчок в виски, прокол тончайшей боли. Сын, жена в их московской квартире, тополиный пух за окном.

Снег вдруг стал красным, небо белым, и в нем, как в затемнении, — черное косматое солнце. Это длилось мгновение, кончилось. Снова был город, белый хрустящий снег, далекие контуры станции.

Глава третья

Когда стемнело и стройка превратилась в гроздья огней, дымных прожекторов, туманных блуждающих фар, началось вечернее заседание штаба.

Два длинных голых стола под люминесцентными лампами. На стене фотографии передовиков: бетонщик с вибратором, высотник в связках цепей, сварщик с резаком автогена. Входили, шумно усаживались, ерзали стульями. В измызганной обуви, в робах, в грубо вязанных свитерах. Стаскивали косматые шапки, плюхали их тут же на стол. Цепляли полушубки на гвозди. Многолюдье, гул, упрямые лбы и глаза. В складках одежды неисчезающий запах железа, бензина. Клубы морозного воздуха, заносимого в штаб вместе с гулом, визгами стройки.

Горностаев дождался, когда рядом на стуле уселся Дронов, чуть поодаль, отчужденно, сместившись с центра, уступая ему, Горностаеву, центральное место.

Накануне, сутки назад, на таком же штабе делался смотр всех ведущихся на стройке работ. Тщательно, объект за объектом, стык за стыком, мотор за мотором, просматривались все участки, все углы и отсеки, где проходил фронт работ. Проверяли завершенность объектов, готовность к сдаче, причины неудач, отставаний. Разбирались споры столкнувшихся в работе бригад. Эти споры решались, улаживались. Намечали объекты, близкие к сдаче, на них сводили усилия. Очерчивали новый, нарождающийся контур, чтобы за сутки в этот контур перетащить, передвинуть станцию.

Но этот ежесуточный, старательно намечаемый контур каждый раз искривлялся. Не смыкался. Обнаруживал изломы и вмятины. Работы срывались. Представители ведомств, вцепившись в стройку, возводили ее с неодинаковой быстротой и умением. Множество усилий сталкивались, свивались в клубок, пытались распутаться, рвались, застывали на месте.

Земляные работы затягивались, не пускали на объекты бетонщиков. А те проклинали сломавшийся экскаватор, глумились над измученными землекопами. Монтажники варили железо, тянули по земле свои кабели. А наладчики, наступая на них, чертыхались, замыкали проводку, рисковали пожаром, тут же прокручивая валы механизмов. Пожарники запрещали работы, отключали времянки сварщиков, требовали ввода автоматических защитных систем. Проектировщики с опозданием на несколько месяцев вдруг обнаруживали неувязку в проекте, и рабочие с резаками вламывались в завершенный отсек, вырезали из труб задвижки, заменяли их новыми. Задерживались поставки оборудования. Бригады, едва набрав теми, распалившись, разыгравшись в работе, зло останавливались, безнадежно простаивали, кляня начальство и стройку.

Новый штаб через сутки стремился выправить дело, распутать узлы, вытянуть в линию скомканные, намотавшиеся друг на друга работы. Каждый штаб созывался для ликвидации этих микроаварий. Тело станции было в бессчетных, нанесенных во время стройки рубцах.

Горностаев видел их всех. Чувствовал их за столами. Каждый представлял в этой комнате других, невидимых, оставшихся на стройке людей. Говорил не от себя, а от тех бригад, что трудились на станции. Нес в себе их жалобы, страсти, лукавство. Был насыщен их взрывной энергией. Как электрод, был подключен к невидимым источникам тока. И смысл управления был в том, чтобы, одолев расхождения, точно, мгновенно ввести этот пучок электродов в точку, в ярчайшую вспышку, в которой срастается, как в сварке, еще один фрагмент новостройки.

Каждый принес сюда свое отдельное знание. Глубокое понимание той части станции, которую строил. Где действовали его механизмы и люди, платились и тратились деньги. Эти отдельные знания они передавали ему, Горностаеву. Он складывал эти эскизы в картину, дорисовывал ее и домысливал. Улучшенную, исправленную возвращал им обратно. Они уходили с этой картиной на стройку, сверяли изображение с действительностью. Найдя расхождение, поворачивали станцию в нужную сторону.

Он знал и ценил всех. Они, как собранное по крупицам богатство, были той силой, что составляла станцию. После Дронова, когда тот переедет в Москву, они достанутся ему по наследству. С ними, с их опытом и радением, управляя ими, подчиняя своей воле и замыслу, он продолжит строительство, создавая станцию по образу своему и подобию.

Молодые и старые, чернявые и белесые, смешливые и угрюмые, они были похожи. Накопили от стройки к стройке опыт уникальной работы. Обрели в непрерывных переездах с места на место особые черты жития и быта, свойства души и характера, что делало их строителями, энергетиками. Особое племя, кочующее по огромной стране, с женами, детьми, домашним скарбом; из уютных, обжитых квартир, из построенных молодых городов снимались каждый раз в пустыню, в глушь, в неустроенность, на песчаный бархан, на гиблую топь, где вгоняются первые сваи и тракторный поезд приволакивает железные, избитые на ухабах вагончики. Пути их кочевий отмечают заводы и станции, как в древности на путях переселений возникали храмы и крепости.

Он, Горностаев, был из той же породы строителей, из того же умелого племени. Отказался от Москвы, от протекции, от теплого министерского места. Не имел ни жены, ни детей — только стройки, только станции.

Поднялся Язвин, чернявый, лысеющий, резкий. Коричневое, с прямым длинным носом лицо. Жаркие, с желтоватыми белками глаза. Пальцы с серебряным перстнем, с тяжелым вороньим камнем. На запястье наборный браслет. Из кармана, как газыри, блестят авторучки. Вороненый, металлический, точный, как винтовочный ствол, Язвин встал и, действуя смуглой большой пятерней, отводил обвинения, валил на других.

Горностаев слушал терпеливо, чувствовал симпатию к Язвину— жизнелюб, ценитель дорогих красивых вещей, тамада и душа застолий, дамский угодник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: