— А, с Абрамовым? И не напечатают.

Ноника рассказала, что в домовичском доме есть иконы. Не очень старые, лет сто им или немного больше, но такие интересные, красивые, яркие.

— Откуда иконы?

— Дочка Алексея Алексеевича с мужем прошлое лето всю губу Святуху на лодке прошла, на Онежском. С едой было плохо. Молока нет, ничего не достать, на рыбе да на сухарях жили. Деревень много, с воды поглядеть — целые, живые; на берег сойдешь — мертвые — ни одного человека. В большой деревне дневали, уху варили. На одной избе прибита надпись: «Мы совсем уехали на станцию». На краю деревни, под старыми липами, часовня. Открыта, изгажена. Крыша прохудилась. Икон много, у некоторых святых глаза повыколоты, на стенках «словесность». То ли туристы побывали — разные среди них есть, то ли уходящая молодежь на старых богов рассердилась…

Охотничье братство i_061.jpg

Иван Сергеевич слушает внимательно, одобрительно… (1967 г. Ленинград. Фото Н. Карасева).

Иван Сергеевич головой покачал:

— Какое озорство! Дикость!

— Решили спасти хоть две иконы. Одна большая — Георгий Победоносец с копьем, на коне. В палатку завернули, и прямо в Домовичи. Отмыли осторожно, и так-то они засияли. Сказка!

Иван Сергеевич говорит:

— Заонежье… Удивительный край. Я пешком ходил. К Даниловой пустыни. Подхожу, а вокруг мертвые сосны, высоченные, мачтовые, но ни хвоинки, и все мелкие сучья ветром пообило, остались толстые, крученые. Стоят сосны, смолой насквозь пропитаны, как янтарные. Закат желтый-желтый, и над головой филины летают. Откуда взялись? Не знаю. С десяток, не меньше. И вот тут увидел, что у них кошачьи головы. Кошачьи головы, не стал стрелять! А на лету кивают так…

Иван Сергеевич наклонился, выгнул крылья-руки, медленно ими поводил и головой плавно закивал. Глаза у него огромные, круглые, зеленые, крылья дугой — летит на нас таинственная птица Даниловой пустыни!

Разговор зашел о «Новом мире». Иван Сергеевич говорит:

— С Твардовским мы очень близки, очень. Талантливый человек. Правда, пожалуй, его теперь больше знают как редактора. Он упрямый, по-мужицки упрямый. И трудно ему. Один недостаток — пьет… сильно. Недавно был у него в «Новом мире», в редакции. Он и тут поллитровку на стол. Людей позвал. Выпили мы…

Иван Сергеевич ушел, вернулся:

— Вот досада, я думал, еще есть. Ноника, сходи, голубка, тут внизу, прямо под нами, купи маленькую…

Я сбегал в магазин.

Иван Сергеевич перелил водку в графин, где были разноцветные камешки, привезенные с морского берега. Об этом графине знали все друзья и знакомые.

Я сказал, что в магазине «Столичной» не было. Иван Сергеевич ответил:

— Это пустяки, разница небольшая. Твардовский только «Московскую» и пьет.

Ноника говорит:

— У вас, Иван Сергеевич, подражатели нашлись, знаю, в камешки наливают.

Иван Сергеевич рассмеялся:

— Ну и пусть.

Пока я бегал в магазин, Ноника рассказала Ивану Сергеевичу о нас:

— Маме еще не говорила, вам первому.

Сели за стол. Рыба холодная с лимонным соком из фарфоровой давилки-крутилки, сардины, винегрет, селедочное масло, потом горячая рыба по-польски. Дамам портвейн. Лидия Ивановна пила, закусывала винегретом — «я рыбу не люблю, не ем».

Поднимаю рюмку, хочу выпить за здоровье Ивана Сергеевича, он морщится:

— Нет, так нельзя. Ноника! Можно Лидии Ивановне сказать?

— Можно, можно.

— Лидия Ивановна, вот они мне сказали, что стали близкими людьми. Это хорошо (задумался). Давно друг друга знаете и люди одного бога. Хотите, у вас посаженым буду? А сейчас выпьем за ваше счастье.

Поллитровку мы с Иваном Сергеевичем прикончили, графина с камешками не тронули. Ноника с Лидией Ивановной остались в столовой поговорить о своих домашних делах, мы прошли в кабинет. Повеселел, оживился Иван Сергеевич, улыбается:

— Значит, на Городне были. Красивое озеро, и места великолепные… Только край умирающий, одни вдовы…

Я рассказал, что еще несколько знакомых ему деревень пропали, закрылись: Хвощно, Откуши, Жар, Печно. Большие, людные были деревни. Уйдет последний житель — перестанет туда ходить и почтальон. Колхоз первые годы в избы сено сваливает, а когда прохудятся крыши — и этому конец.

Иван Сергеевич нахмурился, говорил раздумчиво, с грустью:

— Это страшно. Весь Север умирает, а на Юге живут, богато живут. Север — это исконно русское, и сила, и красота. Что-то остается, но мало.

Подошла Ноника, обуютилась, с подушкой и поджав ноги, на диване.

— Помнишь, Ноника, и у нас на Карабоже — название-то какое сильное и таинственное: «Кара божья». За что?.. По настоящему лесу ходишь, а там каменные валики. Один старик мне сказал: «Зрячий лес стоит, а было паханое». Остается хоть память. Грустно, но это жизнь.

Видимо, захотел переменить разговор, спросил:

— До войны вы на Васильевском жили?

— Одиннадцатая линия, дом четыре, квартира сорок. Дом Морского корпуса. Отец там врачом был.

— А я перед Октябрьской жил на Четырнадцатой.

Иван Сергеевич зарядил наново трубку, раскурил, немного откинулся в кресле, голову поднял, что делал всегда, вспоминая прошлое, будто так ему вдаль виднее:

— На Четырнадцатой. Каждый день там встречался с Пришвиным, с Ремезовым часто. Тогда я войну бросил, перешел на флот революцию делать. Матрос. Экипаж на Мойке. Михайлу Михайловича один раз в мою форму флотскую нарядили. Забава! Помню, двадцать четвертого октября пошел посмотреть. Иду по улице — бескозырка, тельняшка видна, грудь вперед — «краса и гордость русской революции». В городе постреливают, то тут, то там. Знаете, как в городе всегда двойной выстрел: пук-пук, пук-пук. Эхо, что ли? Свет — электричество — горит тускло-тускло. На Николаевском мосту в часовенке тоже тусклый свет. Люди стоят, человек шесть. Смотрю, «Аврора» на якоре у моста. Люди сбились вокруг солдатика, маленький такой солдатик, винтовка с примкнутым штыком куда выше его. Подошел — смотрю, солдатик-то — девица. От «Авроры» мост охраняет, одна. Слезы так и катятся. Мы ей: «Иди ты домой от греха…»

Помолчали.

Ноника рассказала, как мы хотели привезти волчье лыко, запах весны. Резали в овраге под Внуто. Иван Сергеевич вспомнил:

— Внуто — это где церквушка на самом-самом верху холма? И озеро внизу, да?

— Да, церквушка хорошо стоит. Мы проходили — обвенчаться подумали. В пасху, в самую весну. И цветы: подснежники, волчье лыко. И хор из трех: дьяконицы, прислужницы и Максимихи. Паспортов с собой не было. По охотничьему билету, узнали, нельзя.

Иван Сергеевич как-то светло-светло улыбнулся, сказал:

— Это бы славно. В церкви — там все продумано… и слова… Ну, что же, поздравляю еще раз… Все хорошо.

Иван Сергеевич переехал в Москву. Не хотел — уговорила Лидия Ивановна. Любил Ленинград и привык к месту. Это чувство, которое он сам называл иронически кошачьим, оказалось неожиданно нужным. Иван Сергеевич терял зрение — медленно, неотвратимо, неизлечимо. Трудно стало писать, читал с лупой, потом и совсем не мог — читали для него. Жаловался сначала, что не видит через улицу, потом лица встречных и, наконец, как-то сказал Елене Витальевне:

— Ноника! А ведь я тебя не вижу.

Он твердо знал, можно сказать на ощупь, ближайший мир: двери, повороты в коридор, на кухню, в столовую, дверь парадной, все марши лестницы, выход на улицу и даже поворот в переулок. На новом месте надо было учиться заново и уже незрячим.

В тот период жизни мы в Москве бывали редко. С Иваном Сергеевичем общались по телефону, разговоры справочные, деловые.

Командировка с выходным днем в Москве. Ночую у брата в университете. К Ивану Сергеевичу не близко, надо выезжать пораньше. На улицу вышел в хмурый, но благостный час безлюдья. Автобус до самого вокзала пустой. На перроне толпа ждет, на какой платформе появится табличка: «7–26. Конаково». В электричке тесно, читать невозможно. Зато думается хорошо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: