Разговоры после еды долгие. Беседовали мы с Николаем Николаевичем, изредка включалась Елизавета Ивановна.
Заметил, что Николай Николаевич устал. Вызвали такси. Через сорок минут звонит Елизавета Ивановна: «Доехали».
Я уже заканчивал рассказ об Урванцевых, когда принесли газету с траурной рамкой. Умер Николай Николаевич. Елизавете Ивановне на сорочинах стало плохо, скоро после мужа и она ушла из жизни.
Никогда больше не поедем на охоту с этими замечательными и милыми нашим сердцам людьми… Твердо знаю, что следующей весной мы придем с подслуха к глухариному костру, разожжем большой огонь и в полночь, когда трубят на мшаринах журавли, по обычаю дружно выстрелим в неласковое небо, повторим салют и гильзы кинем в огонь.
МАТВЕИЧ — ЭТО МАТВЕИЧ
Слабейший из сильнейших сильнее сильнейшего из слабейших.
Здравствуй, Василий Матвеевич! Я хочу рассказать про тебя, чтобы отличить, отличить от других. Когда ты стоишь в деревенской лавочке в очереди за хлебом, бутылкой растительного масла и махоркой, такой невидный, в ватнике, резиновых сапогах и затасканной кепке, небольшого роста, ни молодой, ни старый, — отличить тебя положительно невозможно. И взглянешь на кого — внимания не обратят. Только волки, если бы знали, что ты увидел их след, убрались бы от этих маленьких карих глаз за тридевять земель в тридесятое царство…
Этой осенью я охотился с Матвеичем. В его теплую и опрятную избу мы добрались в полной темноте и, как говорится, чуть живые. Лисица — будь она трижды проклята — увела нашу гончую с половины дня через топкую согру за моховое болото. Не бросать же обазартившегося выжлеца, и мы шли, шли, шли, прислушиваясь к удаляющемуся гону. В сутемках оказались у лисьей норы, далеко от дома. Зашипели голые вершины берез, пошел дождь со снежной крупой, хлесткий, ледяной, споркий. Мы сразу промокли и в темноте уж не шли, брели, волоча ноги, к дому.
Ужин собирала жена Матвеича Паня:
— Ешьте, мужики. Намаялись по такой погоде. Отдохните.
Она живая, приветливая, порядочно моложе его, красивая, с глазами большими и темными.
Переоделись в сухое, поужинали убитым вчера глухарем, картошкой и груздями со сметаной. Блаженствовали. Я на диване, Матвеич на кровати. Тут он и сказал:
— Пристал маленько? И я. Да это еще не сила. Вот прошлую зиму был попавши…
— Расскажи?
— Долгая песня.
— Давай, давай. Спать рано.
— Скажешь: «Может ли быть?»
— Не скажу.
Матвеич встал, приставил к кровати стул, разложил на нем кисет, спички, жестяную коробочку-пепельницу, свернул цигарку, лег и долго молчал. Перед рассказом хмыкнул, будто смешное вспомнил:
— Тебе не говорить, с волком плохо, особенно в тот год было: перетравили ядом накорень. Нормально бы — поймал два-три, и план, и премия, и лицензия на лося. А тут за всю зиму один след, и тот проходной. Такое дело. Тут еще Панька зудит: «Плохая твоя работа — зверей ловить да шкуры снимать. Гляди, все в город подаются: кто в Ленинград, кто в Чудово. Брат на пожарке устроился, жена — в детдом. Не пыльно. Одни в деревне останемся. Поедем — проживем не хуже людей». Толкую ей, что охота — мое дело, а пушнина — государству золото. Не слушает. Ясно — она помоложе, ей к людям, а мне город, что тюрьма.
В тот год шишки не было, белка ушла, за ней — куница. Год сухой: в ручьях мало воды, норка в большие реки сошла. На лисицах парша. Поймал одну, у ней и меха нет — одна кожа. Там и закопал.
Одно к одному так сошлось: и дело не идет, и Панька. Заскучал. С леса домой неохота, с дома в лес ни к чему.
Зимусь уже ходил за куницей, гляжу — пойми, как обрадовался! — у Кругли волками нахожено. У Кругли — помнишь, поляна, где ты из-под Чудика зайца убил! Вот-вот. Я следом, следом, туда, сюда — пожалте, лось заваленный. Бык о шести отрастелях. Еден мало. Я поворот и к дому.
У волков пройдено.
Железа[11] у меня в сараюшке, чтобы жилым не пахло, в холщовом мешке, в хвое выварены, в сосновой, — она духовитей еловой, лучше запах отбивает. Поставил на подходах, жду. На пятый день гляжу — у волков через реку на ту сторону идёно. Я туда. Правят к Кругле. Не доходя еще, встречный след — волк капкан волочит.
Теперь мой! Хоть и не рано было, знаю — к концу дня доберусь. С собой ружьишко, восемь патронов на поясе, рыбника[12] краюха, табак, спички. Морозишко небольшой, снегу не так толсто: можно без лыж. Принял след. Лапа большая, давненько такой не встречал. Идет, вперед себя капкан мечет, другой ногой косит.
Скоро почуял, что за ним идут, ходу прибавил, оторвался, конечно. Беги, беги, куды ты денешься! Я не тороплюсь. Километров за восемь, около Гажей рёлки, осмеркся. Домой в темках плохо идти, волка притомил, завтра скоро доберу — ночую.
Рядом брошенная поленница старой заготовки, хоть и опревши, — горят хорошо, кидай не хочу. Лапника наломал, костер распалил, портянки просушил, ушанку подвязал: спал, как дома на печке.
Утром позавтракал, по чаю поскучал, покурил и на след. Скоро на лежку напал. Зверь лежал долго: снег протаявши до лета; капкан вперед себя положен, от лапы капельки крови. Близко не пустил, сошел, я и не слышал. Иду — теперь уже тороплюсь. Следу конца нет. И надо же — все от дома! И не по чистому идет — самыми заразистыми местами: пищугой, молодняком, горельниками. Сбить, что ли, железа хочет? Может, и соображает зверь, они ушлые, волки те. И верно, капкан не стянул, потаск сдернул — была у меня на цепи железяка прикреплёна.
Круг полудня выхожу на поляну. Тучи разошлись, солнце разыгралось. Посреди бугор — еловая островина: есть и старые деревья, есть и подсед, густо. След туда, я обходить. Еще ружья с плеч не снял, как он выскочит! Мчит по открытому. Громадный волчина, как телок, и светлый, чуть не белый. Снегом выше башки пылит. Я внакидку с правого: чёс! С левого: чёс! Хоть бы что — ушел в лядину. Подхожу — картечь ладно на след легла, да, видно, обзадил. Пусть. Ходу ему прибавил, скорее притомится. Еще углядел — дужки высоко на лапе севши, не вырвет, не отгрызет. Не уйдет — так и так насдогоню.
На след и смотреть не надо — часто волка видит.
Посидел, вспыхнул, остатний кусок рыбника съел, покурил. Вспомнил, еще бабка моя рассказывала, что есть волки-князики, вожаки, светлой шерсти или белые, очень большие. Их так не взять. Надо патрон заряжать с наговором и не пакляным пыжом запыживать — шерстью молодой волчицы. И то еще ненадежно — может князик кошкой или собакой обернуться и жалость просить. Дурость, конечно.
Пошагал следом. Волчина своим путем, я сзаду. Иду, располагаю — такого не было. Сколько их переловил, либо сразу, либо на второй день достигну, а тут… Не может того быть. Волк есть волк, это так, да с капканом, а я свободный. Только так подумал, слышу впереди: звень! звень! Это цепочка у капкана. Аккуратнее пошел, ружье в руки, поглядываю строго. Утихло, след все напрямую, поди знай куда. Через мало времени опять: звень! звень! Нажал, чуть не бегом, — стихло. Значит, и он ходу прибавил.
Солнце за лес. Цепочку чуть не все время слышу, волка не вижу. Огляделся — родима матушка! — куда занесло! Знаешь старые пожни в верхотине Темного ручья? От нашей деревни километров двадцать. Надо табориться, да пораньше. Топора нет — сушин наломать; ночь долгая, морозит, скучно без костра, зазябнешь, как овца стриженая.