— Конечно, я отчётливо не помню себя грудным младенцем. Это время человек запоминает плохо. Да?
— По-моему, так, — вставил Федотов.
— Но кое-что я всё-таки знаю, — сказал Отто. — Об этом рассказывал мой спаситель. О, это очень интересный человек. В самом начале войны его тяжело ранили, и он пришёл в сознание, только когда немецкий поезд вёз его в Германию. Потом жизнь за колючей проволокой и в этом вот лагере. А затем восстание, освобождение и снова бои в строю. Он говорил мне, что воевал в первую и последнюю неделю войны. И вот в один из дней этой последней недели войны он вынес меня из-под пуль…
Слава вспомнил рассказ Якова Павловича о фауст-патроне, которым убили мать Отто, но подумал, что спрашивать сына о погибшей матери неудобно, и спросил только:
— А что было потом?
— Потом было самое интересное, — сказал Отто. — О том, как спасли маленького немецкого мальчика, написали в газете. Начались поиски героев этого события. И случилось так, что раньше нашли спасителя, а потом уже спасённого, и вот они встретились…
Бом-бом, бом-бом… — бил бухенвальдский набат, а ветер, который крутил и курчавил столбы дыма из печей крематория, то громко доносил удары колокола, то как бы растворял эти гулкие звуки в воздушном вихре.
— Пойдёмте, — сказал нам Отто. — Вот идут товарищи моего спасителя…
Слава увидел колонну людей. Они несли венок роз. И у каждого на пиджаке был пришит лоскуток с номером заключённого. Это были очень старые люди. Но они шли тесными рядами-цепями, держась за руки, как идут иногда совсем маленькие дети.
Это были немцы-антифашисты. Гитлер запрятал их за решётку давным-давно и только после этого смог начать войну. А когда было поднято восстание против фашистов, эти немцы бились рядом с нами…
У Славы был какой-то очень большой и очень страшный день, день в лагере. Но самое для него неожиданное, да и не только для него, но и для Якова Павловича, произошло в последние минуты перед отъездом.
Туристам показывали деревья с вбитыми в них огромными гвоздями-костылями. К этим костылям подвешивали за руки узников, и они висели до тех пор, пока не умирали — смертью более медленной и мучительной, чем на обычной виселице. И там же, рядом с этими деревьями смерти, Славе и его спутникам показали ящик, утыканный гвоздями и колючей проволокой.
— Медвежий усмиритель, — сказал по-немецки Отто. — Обычно в такие клетки сажали непокорного медведя. Чуть только шелохнётся — напарывается на гвозди и колючки проволоки. Острые клинья рвут его со всех сторон, куда ни повернись. Сначала медведь рычит и воет, бросается из стороны в сторону. От этого острое железо рвёт его всё сильнее и сильнее — и окровавленный, истерзанный мишка усмиряется. Здесь, в Бухенвальде, в такую медвежью клетку сажали людей. Это было одним из главных развлечений гитлеровцев — надсмотрщиков лагеря. После восстания медвежью клетку хотели отдать одному из бывших заключённых — он был в боевой группе восстания. А раньше, до войны, работал проводником диких животных. Но проводник этот отказался от клетки. Он сказал, что никогда не станет так мучить медведей, как гитлеровцы мучили людей.
— Он русский? — спросил Федотов.
— Нет, — сказал Отто. — Это такой человек, такой…
Федотов прервал Отто:
— Я спросил вас потому, что познакомился с одним проводником диких животных. Но это, должно быть, не тот, о котором вы говорите…
Бухенвальдский набат ударил в последний раз, и все туристы пошли на площадь. Туда стекались люди со всех сторон — от бараков, от печей крематория, от здания музея и от памятника.
Начинался митинг памяти жертвам фашизма. Слава слушал людей, говорящих по-русски, по-немецки, по-польски, по-чешски — на многих языках. И вдруг он почувствовал, что понимает их, на каком бы языке они ни говорили. Ведь все они говорили об одном: о том времени, когда дикие звери захватили людей, истязали и убивали их, хотели захватить весь мир, сделать его звериным. Но победили всё-таки люди. И теперь люди клялись на могиле замученных: никогда больше не допустить власть фашистских зверей над людьми…
КОНЕЦ ПУТЕШЕСТВИЯ
Один день
Странное дело: теперь, когда Слава думал о своём Мишке, мысли эти почти всегда перебивались воспоминаниями о Шустрике.
«Как он там без меня? Гуляет ли с ним мама? Не попал ли он под машину? Ведь спусти его только с поводка, и он мчится сломя голову, А мама сколько раз спускала его с поводка: „Собака порезвиться хочет. Пусть побегает. Никого ведь нет“. А Шустрик убегал, не слушался. Пусть не слушается, пусть убегает», — думал Слава. Он готов был теперь всё-всё простить Шустрику. А плохое? Пусть! Пусть ещё раз изгрызёт ручку его сумки, пусть сорвётся с поводка и убежит так, что придётся час за ним бегать, пусть лает, когда надо, чтобы молчал. Пусть.
Особенно часто Слава вспоминал Шустрика утром, когда просыпался. Ведь пёс знал это время и всегда бросался прямо под ноги, когда Слава вставал с кровати и начинал делать зарядку.
После Бухенвальда всё в Славе как-то изменилось…
Это было, когда путешествие подошло к самому концу. Слава спал в гостинице, натянув одеяло на голову. Он делал это всегда, когда боялся страшных снов. А каких снов можно было ждать после лагеря смерти?
В эти сумеречные часы звериный эшелон пришёл в Берлин. Красное солнце уже вылезало из-за домов, но белые фонари дневного света ещё не были погашены.
Зверей, как всегда, встречали люди в форменной одежде с медвежонком в петлице. В это утро пришли на станцию те, кому поручили встретить зверей, и те, кто мог в эти часы нежиться в постели, спать самым крепким предутренним сном. Но так уж повелось в Берлинском зоопарке (и, думаю, что не только в одном Берлинском, а во всех зоопарках, где работают люди, у которых, как говорится, душа при деле). Это служба такая, как в детском саду всё равно: воспитательницей можно стать, но работать без любви нельзя — и детям будет плохо и воспитательнице.
Чтобы работать с дикими животными или далее быть их укротителем, не обязательно обладать недюжинной силой или огромным ростом. Сильной должна быть воля. Кто не умеет управлять собой, не сможет подчинить себе зверя. Зверь, даже самый дикий, всегда благодарен за ласку и малейший обман раскусит тут лее. А раскусив, может укусить.
Зверь презирает трусов и нападает на них. Смелых же, настойчивых и терпеливых боится, а случается покоряется им.
Вспомните-ка своих друзей и знакомых. Смелые — они же добрые. Настойчивые и упорные в работе — они же верные друзья, хорошие товарищи, правдивые и честные. А трусы? Среди них больше всего лгунов и бездельников. Трус боится не только людей, но и дела: «Ах, не смогу; ох, не осилю — не выйдет, не получится, сорвётся». И у него не получается и срывается, потому что он бросает на пол-пути, отступает.
Такого кое-как терпят люди. А звери — ни за что не потерпят: загрызут.
Так вот, в то утро, когда прибыл эшелон с дикими животными, в котором был и Мишка-валдаец, чуть не половина работников Берлинского зоопарка пришли на станцию, хотя, как известно, время суток было самое неподходящее.
Мишка-валдаец в это время спал в своей клетке, и его не смогли разбудить ни гудки паровоза, ни шум и скрежет выдвигаемых дверей товарного вагона.
— Эй ты, проснись! — сказала женщина в белом халате и в больших кожаных перчатках с раструбами, наподобие тех, что надевают регулировщики уличного движения. Они носят белые раструбы для того, чтобы и в темноте видна была их рука, указывающая дорогу, а ветеринарша товарной станции надевала перчатки для защиты от когтей и зубов зверя.
Нет, Мишка-валдаец не выпустил когти и не оскалил клыки. Ветеринарша будила его, а он не просыпался.
Егор Исаевич сказал:
— Немецкого языка не понимает. Дайте-ка я попробую с ним по-своему.
И он не то почесал Мишку за ухом, не то подёргал его за это ухо: